Силясь не горбиться и не спотыкаться и сознавая при этом, что ему, жалующемуся на недомогание, как раз следует горбиться и спотыкаться, он вышел из землянки. С жадностью вдохнул смолистый, с горчинкой, воздух, и от этой горчинки запершило в горле, защипало веки. Как будто последний в жизни раз вдыхал… В арестантской землянке он ходил из угла в угол, ворочался на голых нарах, думал: почему контрразведчик, раскусив его, позволил оттяжку, дал время очухаться? Для того чтобы он одумался, взвесил свои шансы и признался, как на духу, – на это рассчитывают. Наверное, в соседней крохотной землянке не спал и Мельник Антон, который выдал его. Что показал Мельник помимо того, что открыл его имя и фамилию? Упредил его, оказался в выигрыше, Крукавцу придется отыгрываться. Чикаются с ним партизаны. Попади к немцам, к полицаям, недолго будешь открещиваться на допросе: пытки для чего? Финкой порежут, лампой подожгут, спички загонят под ногти – заговоришь. А партизаны не идут на это, гуманничают. Но если им надоест? Раскрой рот. И скажи не столько о себе, сколько о Мельнике. И, может, тогда улыбка контрразведчика не будет означать: конец. А на следующем допросе он не улыбался Крукавцу, рот был сомкнут и когда раскрывался, слова падали, будто булыжники, зашибали насмерть. Покамест Крукавец прикидывал, что признавать и чего не признавать, ему выдали про трех советок, командирских жен, про резню поляков, евреев, про участие в массовых расстрелах. Отпираться было бессмысленно, и Крукавец мало-помалу признавался то в одном, то в другом и валил на Мельника. Потом им устроили очную ставку. Крукавец не вытерпел, закричал Мельнику, едва не вцепившись ему в волосы: подлец ты, сволочь, тот с сипатой яростью облаял Крукавца, но контрразведчик прихлопнул ладонью по столу:
– Ша!
И оба враз угомонились: чуть слышный шлепок ладонью грохнул для них, как выстрел. Они с ненавистью глядели друг на друга, а на них обоих с испепеляющей ненавистью глядел из-под припухлых от недосыпа век молодой чубатый человек в меховой безрукавке. Подумалось – нарочно надел безрукавку, чтоб сподручней было душить Крукавца, рукава только мешали б, – мысль дикая, но она парализовала на несколько минут. Первой мыслью после прострации было: во всех его бедах и несчастьях повинен Мельник Антон! И с этой мысли воля и чувства начали воскресать в нем. Еще сильнее захотелось жрать. Все было до того часа, когда вместе с черночубым, который ни разу не назвал себя по фамилии, за столиком оказался командир, уже однажды, вначале, допрашивавший Крукавца. И контрразведчик и командир были суровы, как-то бледны, командир смотрел не так с ненавистью, как с недоумением и болью, с мукой. Схоже, Крукавец бывал тому свидетелем, глядят приговоренные к смерти либо смертельно раненные, то есть те же обреченные. И, подумав про обреченность, Крукавец почувствовал: он и сам обречен. Контрразведчик сказал:
– Крукавец, перед тобой бывший начальник заставы, ныне командир нашего отряда. Ты убил его жену, сестру жены и жену политрука. Гляди командиру в глаза!
Крукавец не отводил глаз, однако никого и ничего не видел – лишь белые расплывающиеся пятна. Он в отчаянии забарахтался в стоячем и вонючем испуге, пошел на дно, всплыл уже мертвецом, утопленником, он телесно ощутил это: он труп, синий, разбухший в болотной воде.
– Наш командир хочет, чтоб ты рассказал как было.
И, не переставая ощущать себя мертвым, Крукавец внезапно выкрикнул: «Ни за что! Я не помню!» – вскочил на ноги и бросился к выходу; конвойный выставил приклад, Крукавец в шаге от него отшатнулся, как от веского встречного удара. Упал на колени, на коленях пополз к столу. Командир отряда отвернулся. Конвойные выволокли Крукавца из землянки, хотели поставить на ноги, ноги подгибались, он падал. Поволокли по траве, по грязи к арестантской…
Скворцов будто вторично потерял Иру и Женю, своих любимых, дорогих, невозвратных. Не возвратить, не возвратить тех, кто был, и того, что было, счастливое или несчастливое, радостное или скорбное, как не вернуть молодости. Пусть он и выйдет из войны живым, он будет старым. И сознающим свою неизбывную вину перед теми, кто жил рядом с ним и кто погиб, и еще больше от этого старящимся. Он не знал, как он будет выглядеть после войны, не думал о том, станет ли, сравнивая, присматриваться к юным, нарождающимся поколениям, и не понимал, что новые поколения на то и новые, чтобы не походить на
Павло Лобода неприкрыто сказал о том, что выведал на допросах. Отъявленные, матерые палачи, а Крукавец оказался и убийцей дорогих тебе женщин. Дорогих до смертной тоски, до невозможности жить без них.