А эти розы? Гордый букет был так хорош, что захотелось обмануть себя — сказать: живой, а не отрезанно-отмеренно-убитый. Так ли? Я то и дело бросала на него встревоженные взгляды, и хотя поначалу все было в порядке, увидев, как поникла головка кремовой розы, не удивилась и не восприняла это как неожиданность. Стало понятно, что я это знала с той первой минуты, когда мне протянули красивый, со знанием дела подобранный букет роз. «Глупости, — говорю я, — все знают: розы капризны. На ночь их надо положить в ванну, и утром все будет отлично». Открутив кран до отказа, я, торопясь, наполняю ванну водой. Приношу розы; они обреченно-спокойны. Сосредоточившись на обычных делах, я стараюсь не думать об их жалком виде. Ведь это нелепо! Завяла только одна, все остальные по-прежнему великолепны. Я получила в подарок красивые розы, я получила в подарок красивые розы… Не надо дарить, потому что этого требует воспитание, надо дарить, когда хочется, ну а мне так никогда не дарили. Стоп! А мальчишка из Еревана, который спросил, как пройти в Эрмитаж, а потом выкрикнул: «Минутку!» — и куда-то исчез, а я дура-дурой стояла на тротуаре и вдруг увидела, как он бежит через Невский, размахивая пионом, а потом, улыбаясь, протягивает: «Держи!» Пион был громадный, мохнатый и розовый. И я носила его в руке целый день, а потом, дома, поставила в воду, и он, чуть нахохлившийся после дневных испытаний, мгновенно оправился, похорошел, глянул весело, и утром, когда я проснулась, приветствовал меня так ликующе, что вспомнилось и другое давно забытое ликование: букет подснежников, который мне подарила баба-яга, она же бабушка Лены Сытиной, на другой день после того, как мне исполнилось восемь лет.
Баба-яга каждый день приходила за Леной в школу, сидела в углу на лавке, вся черная, с носом-крючком, с клюкой, и я каждый раз старалась проскользнуть мимо, чтобы ее почти не заметить: смотреть на нее было страшно, даже когда она шла по улице и вела Лену за руку, а в полутьме раздевалки и вовсе невыносимо. В тот день я, как всегда, пыталась и в самом деле ее не заметить, но она зацепила меня концом палки: «Иди сюда. Это тебе». И она протянула мне белый букет подснежников, а я взяла его и спросила: «А это за что?» — «За то, что вчера у тебя был день рожденья», — сказала она назидательно и рассмеялась тихонько: хе-хе. А я оказалась перед распахнутой дверью (только что прочитала «Тони и волшебная дверь») и увидела чудеса вроде маленьких чертиков, смеясь прыгающих перед глазами. Раньше я знала, что цветы можно получить в день рожденья, их покупают, когда идут в гости, на юге — потому что дешевы, первого сентября — потому что так принято. А значит, все может быть и иначе. Можно дарить цветы, потому что вчера был день рожденья, и потому, что будет через месяц, и потому, что вообще бывает. Я шла домой, держа перед собой подснежники. Они были крупные, веселые, яркие. Пройдя по Съездовской, я повернула за угол у дома Саши Зингера, вышла в Тучков переулок, прошла мимо Девятнадцатой школы, в которой сейчас разместился Институт языкознания, хотя всегда и навечно здесь школа, во дворе которой Алеша Мигунов будет играть в снежки с девочкой Ирой. Это случится через семь лет, а сейчас я спокойно огибаю угол Девятнадцатой, иду по Волховскому мимо дома, где живут Вова Балаев и Лида Медведева, мимо прядильной фабрики — окна ее на одном уровне с плиточным тротуаром — к себе на Биржевой.
Счастье, испытанное тогда, каждый раз воскресает при виде поляны подснежников. Мне никогда не хочется их рвать, они и так мои, они мне подарены. Но чтобы это чувство появилось, понадобился импульсивный порыв худого смуглого мальчишки, углядевшего тетку с цветами, жмущуюся у Казанского, и подарившего мне пион, посланец всех пионов. Мохнатый, пышный, сладко-сладко пахнущий, он высветил подснежное воспоминание и подарил его мне на всю оставшуюся жизнь.
«Позвольте подарить вам цветы». Человек выглядел странновато, в длинном пальто, с до отказа набитым книгами порыжелым портфелем. Случайная встреча, случайный разговор, но после того букетика все фиалки в мире — мои. И ромашки — мои. Ромашки — это другая история, грустная, но пронизанная добротой и теплом. Все это было, и все это есть, и нечего плакать над розами, даже если они в самом деле погибли и, когда утром ты вынешь их из воды, сникнут, не оставляя ни грана надежды.
Я встаю, иду в ванную, после минутного колебания нажимаю на выключатель. Яркий свет заливает сверкающее кафельное пространство, и в нем чудится что-то больничное. «Ах, что же это?» — испуганно шепчут розы. Усталые, замученные, они покорно плавают чуть не на самом дне. «Наверно, я плохо заткнула отверстие пробкой», — бормочу я, извиняясь, и опять до краев наполняю ванну. За жизнь борются до конца.
Прощание