Когда мы вошли в палату, дядя Карл громко хохотал. Наше появление не нарушило его веселья. Он заливался каким-то квохчущим гортанным смехом, так хохотали мы в лицо Гартингеру после похорон Газенэрля. Дядя Карл стоял спиной к зарешеченному окну и, взмахивая руками, хлопал себя по животу. Утверждение отца, — будто дядя ужасно страдает, опровергалось самым очевидным образом.
Дядя Оскар подтолкнул меня, чтобы я отдал дяде Карлу цветы. Дядя Карл выпрямился и положил мне на голову руку, точно благословлял меня.
— Даруйте мне мир, о вы, прекрасные голоса! Займите свое место под солнцем! — Он помахал нам букетом, развязал его и осыпал нас примулами. — Луна, золотые осколки, звездный щебет! — Бабушка строго и вместе с тем умоляюще окликнула его:
— Карл!
Христина читала что-то из молитвенника. Я думал про себя, что дядя Карл нарочно все это делает, ему просто хочется поиздеваться над нами. Движения его были угловатыми и развинченными, он словно весь был на шарнирах.
Но вот одна рука у дяди Карла укоротилась, совсем как у кайзера на фотографиях. Выставив вперед ногу и откинув голову, мой сумасшедший дядя стоял неподвижно, как памятник. Голова памятника дернулась, рот искривился:
— Где Бисмарк?
Мы переглянулись. В дядю Карла словно вселилась какая-то неведомая сила. Растопырив пальцы, он ткнул ими в отца.
— Бисмарк?
— Что угодно вашему величеству? — вмешался врач.
— Взять Бисмарка под стражу. Попросить ко мне графа Вальдерзее.
Врач отвел отца в сторону.
Отец принес дяде Карлу его любимую книгу. Держа книгу перед собой, он в сопровождении врача снова приблизился к дяде Карлу. Книга называлась: «Руководящие идеи двадцатого века». Дядя Карл взял книгу и стал бережно гладить ее, как что-то очень хрупкое. Он попытался прочесть название и устремил на нас взгляд, полный ужаса, глаза чуть не вылезли из орбит и словно ослепли, в растянувшихся углах рта показалась пена. Через мгновение ужас сменился миролюбивой улыбкой, улыбка так же быстро уступила место мрачной важности, и он обратился к нам с речью.
Он объявил во всеуслышание, что недавно он, кайзер Вильгельм, умер и теперь воскрес в Кифгайзере в образе кайзера Барбароссы. Он назвал меня своим «любимым вороном», который вместе с цветами принес ему весть об объединении Германии. Он был величайшим из всех кайзеров, кайзером-сверх-человеком, и собирался кайзерским указом присоединить Америку к Германской империи. Дядя Карл пересыпал свою речь популярными изречениями нашего кайзера; и это вперемежку с бессвязным бредом звучало как насмешка и оскорбление величества. Отец решил, что надо поскорее уходить.
— Здесь ничего смешного нет, — одернул он меня.
Мне нравилось, что дядя Карл мог говорить все, что вздумается, и он, по-моему, великолепно изображал кайзера. Особенно досталось отцу, — дядя Карл велел ему оставить в покое «ворона» и все время величал его: «Болван! Паршивец!» Что только не разрешалось моему сумасшедшему дяде! Никто не мог ему запретить свободно говорить то, что он думает.
Иногда на какую-то долю секунды он умолкал. На эту долю секунды лицо его успокаивалось, разглаживалось, уже больше не дергалось. Глаза покоились в глазницах, карие и кроткие. Обе половины лица, только что как бы чужие друг другу, смыкались. Лоб и волосы занимали положенное им место, уши словно впускали в себя тишину, которая окружала их. Он кивал нам, точно глядел куда-то в далекий мир; вероятно, ему казалось, что мы не рядом с ним, а где-то там — за тридевять земель, как те картинки в «Панораме», что сменяли друг друга с тихим «дзинь». Кивки были грустные-грустные, а глаза широко раскрытые, удивленные. Он не шевелился, но чудилось, будто он протягивает к нам руки, просит перетащить его к себе. Мне очень хотелось спросить у него, есть ли там, где он живет, цеппелин и воздушная железная дорога, как между Бременом и Эльберфельдом. Но, словно тисками схватив его изнутри, им снова овладела неведомая темная сила.