— Ну, ладно, ладно, рана не опасная, — успокоил я его, боясь, как бы он не прекратил игры. Я сделал ему временную перевязку, и мы бросились на штурм высоты. Неприятель был в красных штанах. Но этого мало. Это еще не давало точного представления о неприятеле. Я мысленно искал его среди знакомых мне лиц. Гартингер… Ур-ра!.. Мы обратили его в бегство.
С возвышенности перед нами открылась цепь снеговых гор. Стрекотали кузнечики. Солнце палило. С палкой на плече я маршировал вслед за отцом по усеянному трупами полю битвы. Мы пели «Был у меня товарищ…».
Но едва дошло до слов:
как мне пришлось запеть громче, чтобы подавить подступившие к горлу рыдания. Ибо Гартингер, которого я только что убил как врага, был теперь моим лучшим другом, и он вторично пал от пули, сражаясь плечом к плечу со мной. Разоренная земля вокруг была не вражеская земля, а моя родина. Отец обернулся ко мне:
— Что же ты не поешь? Пой!
И я запел:
Я пел, глотая слезы и обратив лицо к горам. За ними стоял Гартингер, и рука, которую я не мог протянуть ему, повисла, как неживая, в воздухе, а какой-то голос нашептывал мне: «Корабль! Целый корабль!»
Я не знал тогда названия корабля. Неведомый корабль приплыл сквозь ночь, сияя множеством веселых огней, и я во сне все изумлялся: «Корабль! Целый корабль!»
Матросы играли на гармони, а один из них, стоявший на капитанском мостике и похожий, как мне казалось, и на Гартингера и на Ксавера, помахал мне рукой и что-то сказал, но я не мог разобрать слов, они потонули в подхваченной всем кораблем песне о Новой жизни.
Завидев у берега большое, расцвеченное огнями судно, люди закричали: «Корабль! Целый корабль!»
Тогда и я поспешил на берег и от радости стал бросать в море плоские камешки так, что они по многу раз подскакивали на поверхности воды.
XXIV
Сынишку садовника звали Гиасль. У него не было велосипеда, и он не умел плавать.
— Откуда ты это взял?! — спросил я Гиасля, когда он рассказал мне, что зимой, каждую ночь, лишь пробьет двенадцать, король Людвиг садится в сани, запряженные двенадцатью серебристо-белыми конями, и несется по снежным полям на свидание с прекрасной Елизаветой, королевой австрийской.
— Да что ты выдумываешь! Ведь они оба давно умерли!
— Давно умерли?! Как бы не так! Ну, а если я побожусь тебе, что сам видел, как король со своими двенадцатью конями проносился в полночь по дворцовому мосту, — нет, ты бы только поглядел, до чего они трусят каждый раз, эти жандармы!
— Жандармы? Какие жандармы?
— Да ведь все жандармы подосланы пруссаками, они и короля не прочь бы арестовать…
— Жандармы?!
Гиасль запел, многозначительно подняв указательный палец:
Я смотрел, как Гиасль поет, как он открывает и закрывает рот. Я стоял перед ним, как стоял перед Гартингером, когда велел ему ловить ртом монеты, и чувствовал, что в глазах у меня вспыхивает враждебный огонек. «Голь перекатная, — думал я, — а туда же — петь! Все голодающие против власти». «Нравственный закон», — словно эхо прозвучали во мне слова отца. И гармонь Ксавера тоже против власти. Я сердито спросил:
— Так выходит, что он все-таки умер, твой король, с его двенадцатью конями?
— Король… Да ты, видно, и сам жандарм, а?!
— А ты — ты Гартингер, вот ты кто!
— Гартингер? Это еще что за штука? Жандарм, жандарм!..
Я вытер лоб, словно Гиасль плюнул в него, и долго еще стоял с судорожно открытым ртом, а Гиасля давно и след простыл.
Внизу, под нами, жила семья советника юстиции доктора Тухмана и фрейлейн Клерхен. Тухманские дети четырех и шести лет вечно цеплялись за юбку фрейлейн Клерхен и, как только я с ними заговаривал, прятались в складки этой юбки.
После обеда, от двух до четырех, родители спали. Никто не смел нарушить этот послеобеденный сон. От послеобеденного сна зависело, состоится ли велосипедная поездка на озеро, с остановкой в «Альпийской розе», где мы пили кофе, или же день закончится уныло.
Я всячески оберегал родительский сон. Снимал ботинки, чтобы не вспугнуть тишину, урезонивал капающий водопроводный кран и ссорился с окном, которое не желало угомониться и бессовестно скрипело.