В большинстве случаев то, что мы делали вместе с Ингве, делалось на его условиях, а свои собственные занятия – чтение и писательство – я выносил за скобки. Но время от времени эти два мира встречались, что было неизбежно, так как Ингве тоже занимался литературой, хотя ставил себе другие задачи, отличные от моих. Так, например, случилось, когда я должен был взять интервью для студенческого журнала у писателя Хьяртана Флёгстада, и Ингве предложил сделать это вместе, на что я не раздумывая согласился. Флёгстад с его сочетанием народности и интеллектуализма, его теориями о высоком и низком, его недогматическими и независимыми левыми убеждениями и не в последнюю очередь с его игрой слов, был любимым писателем Ингве. Ингве и сам славился каламбурами и остротами, а в области литературной теории отстаивал идею, что ценность литературного произведения рождается в восприятии, а не существует сама по себе и что аутентичность в той же мере вопрос формы, что и неаутентичность. Для меня Флёгстад был в первую очередь великим норвежским писателем. Интервью с ним мне заказал маленький новонорвежский студенческий журнал TAL
, для которого я уже раньше брал интервью у поэта Улафа Х. Хауге и у писательницы Карин Му. Над интервью с Улафом Хауге мы работали совместно с Эспеном и другом Ингве Асбьёрном, который делал фотографии, так что согласиться на совместную работу с Ингве было только естественно. Интервью с Хауге прошло удачно, несмотря на ужасное начало. Я не предупредил писателя, что мы явимся втроем, – он ожидал меня одного и, когда увидел, что в машине сидят трое, сначала вообще не хотел нас впускать в дом. «Ишь, да вы целой оравой», – заявил он с порога, и от этого сурового, рубленого вестланнского говора я вдруг почувствовал себя этаким развеселым, незадачливым, легкомысленным, восторженным, импульсивным, краснощеким эстланнцем. Хауге был насельник обители духа, он крепко врос в эту землю, я же приехал в его края туристом, взяв с собой знакомых, чтобы вместе поглазеть на этот феномен. Такое у меня сложилось ощущение, и, судя по хмурому, почти враждебному приему, такое же ощущение было у Хауге. Но потом он все-таки сказал: «Ладно уж, заходите» и первым зашел в дом, впустив нас следом. Мы тут же составили на пол сумки и футляры с фотоаппаратурой. Асбьёрн вынул камеру и направил ее против света, мы с Эспеном достали свои заметки. Хауге сел на лавку у стены и смотрел себе под ноги. «Не могли бы вы встать у окна, – попросил его Асбьёрн. – Там хорошее освещение, и мы могли бы сделать несколько снимков». Хауге взглянул на него исподлобья, на глаза ему свесился клок волос. «Какого черта тут снимать! Даже не вздумайте», – сказал он. «Извините, не будем», – сказал Асбьёрн. Он отошел в сторонку и послушно убрал камеру. Эспен сидел рядом со мной и с ручкой в руке листал свои записи. Зная его, я понимал, что он делает это не для того, чтобы сосредоточиться. Надолго воцарилось молчание. Эспен взглянул на меня, взглянул на Хауге. «У меня есть вопрос, – сказал он. – Можно его задать?» Хауге кивнул и отбросил свесившийся чуб легким и женственным движением, неожиданным на фоне маскулинной молчаливости и неподвижной позы. Эспен начал читать вопрос по записной книжке, тот был сформулирован сложно и включал в себя анализ одного из стихотворений. Когда он закончил, Хауге, не поднимая глаз, сказал, что не обсуждает свои стихи.Я читал вопросы Эспена, они все касались стихов Хауге, а раз Хауге не обсуждает свои стихи, то все они отпадали.