Ощущение, что написанное мною чего-то стоит, а не только выражает мое желание создать что-то значимое или, как минимум, претендующее на значимость, впервые появилось у меня, когда я писал пассаж о папе и при этом заплакал. Раньше такого никогда не случалось. Я писал о папе, а слезы так и струились у меня по щекам, я уже не различал ни клавиатуры, ни экрана и тюкал по клавишам почти вслепую. Я даже не знал о горе, которое, оказывается, жило во мне, не подозревал о его существовании. Отец был для меня идиотом, с которым я не желал иметь ничего общего, и мне ничего не стоило от него отстраниться. Да и отстраняться было не от чего, на самом деле ничего уже и не было, ничто нас не связывало. И при всем этом я пишу, а сам обливаюсь слезами.
Я снова уселся на кровать и разложил рукопись на коленях.
Но и это было еще не все.
Кроме прочего, я хотел показать, что я лучше его. Что я выше его. Или я просто хотел, чтобы он мною гордился? Хотел добиться его признания?
Он даже не знал, что я собираюсь издать книгу. Последний раз, когда мы встречались с ним с глазу на глаз перед тем, как он умер, полтора года тому назад, он все-таки спросил меня, чем я сейчас занимаюсь, и я сказал, что начал писать роман. Мы шли по Дроннингенс-гате, направляясь в ресторан поужинать, у него со лба градом катил пот, хотя на улице было холодно, и он спросил меня, не глядя, явно только чтобы поддержать разговор, есть ли надежда, что из этого что-то получится. Я кивнул и сказал, что одно издательство заинтересовалось. И тут он вдруг на ходу посмотрел на меня как будто откуда-то, где он оставался собою прежним и мог бы, если захочет, вернуться к тому, прежнему.
– Отлично, Карл Уве, что у тебя все складывается хорошо, – сказал он тогда.
Почему я это так четко запомнил? Обыкновенно я забывал почти все, что мне говорили даже самые близкие люди, и ничто не предвещало тогда, что мы видимся с ним в последний раз. Может быть, я запомнил эти слова, потому что он назвал меня по имени. В последний раз он так обращался ко мне года четыре назад, и по этой причине то, что он сказал, прозвучало неожиданно доверительно. Возможно, я запомнил это потому, что за несколько дней до нашей встречи писал о нем, испытывая при этом чувства, совершенно противоположные тем, которые вызвало у меня сейчас его дружелюбное обращение. А может быть, я запомнил это потому, что ненавидел его власть надо мной, которая и проявилась в том, как я обрадовался этой малости. Чтобы я что-то сделал ради него – да ни за что на свете, ни в плохом, ни в хорошем смысле! – сказал я тогда себе. Грош цена теперь этим словам.
Я отложил стопку страниц на кровать, засунул карандаш обратно в кармашек чемодана, нагнулся и поднял с пола картонный конверт из-под верстки, попробовал втиснуть ее туда, но она не влезала, тогда я положил всю стопку в чемодан, на самое дно, и тщательно накрыл сложенной одеждой. Оставшаяся на кровати картонная оболочка, над которой я остался стоять, будет напоминать мне о романе каждый раз, как я на нее взгляну. Взять ее, что ли, с собой и выкинуть в мусорное ведро на кухне? Это была моя первая мысль, но по зрелом размышлении я от нее отказался: не стоит превращать мой конверт в часть этого дома. Тогда я вынул вещи из чемодана и положил ее на дно рядом с рукописью, накрыл сверху вещами, защелкнул замки и только тогда вышел из комнаты.
Бабушка сидела в гостиной и смотрела телевизор. Шли какие-то дебаты. Ей, по-моему, было все равно, что смотреть. Она с одинаковым удовольствием смотрела днем молодежную программу на TV2 и на Норвежском телевидении, а вечером – документальные фильмы. Я так и не мог понять, что такого она находила в этой молодежной реальности с ее неутолимыми потребностями, которыми полнились и новостные программы, и дебаты. Что могла находить в этом она, человек, рожденный до Первой мировой войны, то есть представительница настоящей старой Европы, хотя и жившая на самой далекой ее окраине? Человек, чье детство прошло в 1910-е годы, юность в 1920-е, а к 1968-му уже достигший пожилого возраста? Но что-то, наверное, находила, раз каждый вечер исправно садилась перед телевизором и смотрела.
Прямо под нею стояла желтовато-коричневая лужица. Темный потек сбоку на кресле показывал, откуда она взялась.
– Привет тебе от Ингве, – сказал я. – Он доехал благополучно.
Она коротко взглянула на меня снизу.
– Вот и хорошо, – сказала она.
– Тебе ничего не нужно? – спросил я.
– А что мне нужно? – переспросила она.
– Ну, что-нибудь поесть или попить. Я могу приготовить, если хочешь.
– Нет, спасибо, – сказала она. – А ты возьми себе, если хочешь.