Просидев несколько месяцев за писанием того, что, по идее, должно было стать моим вторым романом, в полуподвальной комнате в Окесхуве – одном из многочисленных городов-спутников Стокгольма, – где за окном в каких-то нескольких метрах проносились поезда метро, так что каждый день, когда спускались сумерки, вагоны вереницей освещенных комнат мчались через лес, я в конце 2003 года снял себе для работы офис в центре Стокгольма. Помещение принадлежало одному из друзей Линды, и оно подходило мне идеально. По сути дела, это была однокомнатная квартира с мини-кухней и душевой кабиной; помимо письменного стола и книжных полок там был даже диван-кровать. После Рождества я перебрался туда со своими вещами, то есть с пачкой книг и компьютером, и приступил к работе в первый будний день нового года. Роман был, в сущности, готов – странная вещица на сто тридцать страниц, небольшой сюжетик об отце и двух его сыновьях, отправившихся летней ночью на ловлю крабов, который затем перетекал в длинное эссе об ангелах, в свою очередь плавно перетекавшее в историю об одном из этих сыновей, теперь уже взрослом, как он несколько дней провел один на острове среди моря, предаваясь сочинительству и самоистязанию.
В издательстве обещали его опубликовать, и я соблазнился на это предложение, хотя в душе чувствовал неуверенность, особенно после того, как дал его прочитать Туре Эрику, а он позвонил мне поздно вечером и говорил странным голосом и странно выбирая слова, как будто немного выпил, чтобы высказать то, что хотел, а сказал он простую вещь: это не годится, это не роман. «Ты должен рассказывать, Карл Уве! – повторил он несколько раз. – Ты должен рассказывать!» Я и сам понимал, что он прав, и приступил к делу в первый рабочий день 2004 года, усевшись за новый письменный стол перед пустым экраном. Промаявшись полчаса, я откинулся на спинку стула и перевел взгляд на постер, висевший над письменным столом, – афишу выставки Питера Гринуэя в Барселоне, на которой я когда-то, в прошлой жизни, побывал с Тоньей; на ней были репродукции четырех картин: одну я долго считал писающим херувимом, другая изображала птичье крыло, третья – летчика двадцатых годов, четвертая – руку трупа. Потом я стал смотреть в окно. Небо над больницей напротив было ясное и голубое. Низкое солнце блестело на стеклах домов, вывесках, уличных решетках и кузовах автомобилей. Из-за морозного пара, вырывавшегося изо рта у прохожих, казалось, будто они горят. Все – плотно закутанные. Шапки, шарфы, варежки, толстые куртки. Движения торопливые, лица сосредоточенные. Я пробежался взглядом по полу. Пол был паркетный и сравнительно новый, его красновато-коричневый тон совершенно не сочетался с отделкой квартиры, выдержанной в стиле начала прошлого века. Как вдруг рисунок годовых колец и сучков в двух метрах от того места, где я сидел, сложился в изображение Христа в терновом венце.
Я никак не отреагировал, только отметил про себя, потому что такие рисунки, созданные неровностями пола, стен, дверей, плинтусов и карнизов, можно встретить в каждом доме: какое-нибудь пятно сырости на потолке в виде бегущей собаки или облезлая краска на крыльце, напоминающая заснеженную долину с грядой холмов на горизонте, из-за которой вылезают тучи, – но, как видно, что-то у меня в душе всколыхнулось, потому что, когда я через десять минут поднялся, подошел к чайнику и стал наливать в него воду, я внезапно вспомнил случай, который был со мной в детстве, когда я как-то вечером, много лет тому назад, увидел подобный образ на воде – по телевизору, в новостном репортаже о пропавшем рыболовном судне. За те несколько секунд, пока я наполнял чайник, у меня перед глазами встала наша гостиная, телевизор красного дерева, белеющие в сумерках за окном пятна снега на склоне горы, море на экране и внезапно проступившее на нем лицо. Вместе с этими картинами вернулось и тогдашнее настроение весны, поселка, семидесятых годов, семейных будней. А вместе с ним – отчаянная тоска по былому.
И тут зазвонил городской телефон. Я вздрогнул. Этот номер я вроде бы никому не давал.
Он прозвонил пять раз, прежде чем умолкнуть. Чайник зашумел громче, и я, как уже не раз, подумал, что этот шум похож на звук подъезжающей машины.
Я отвинтил крышечку банки с растворимым кофе, насыпал в чашку две ложки и стал наливать кипяток; коричневая жидкость начала подниматься по стенкам чашки, дымясь и чернея. Затем я оделся. Прежде чем выйти, я еще раз встал так, чтобы увидеть лицо на деревянном полу. Это действительно был Христос. Лицо повернуто чуть вбок, словно от боли, глаза опущены, на голове терновый венок.