За год до того, как я сюда приехал, здесь погиб мальчик, его убило глыбой снега, свалившейся с крыши. С тех пор все крыши неукоснительно чистили, едва выпадал снег, а когда наступала оттепель, почти все тротуары на неделю перегораживались красно-белыми лентами. Наступал всеобщий хаос.
– Во всяком случае, страхи способствуют занятости населения, – сказал я, запихал в себя остатки бутерброда, поднялся из-за стола и уже стоя допил последний глоток кофе. – Ну, я пошел!
– Ой, ты бы не мог по дороге взять в прокате несколько фильмов?
Я поставил чашку, отер рот рукой.
– Конечно могу. Все равно какие?
– Да. На твой выбор.
Я пошел в ванную, почистил зубы. Когда я вышел в переднюю одеваться, за мной последовала Линда.
– Чем сегодня займешься? – спросил я, одной рукой доставая из гардероба пальто, а другой заматывая шею шарфом.
– Не знаю, – сказала она. – Может быть, погуляю в парке. Приму ванну.
– А это ничего, можно? – спросил я.
– Можно, – сказала она.
– Окей, – сказал я, надел шапку и взял в руку сумку с компьютером. – Все, я пошел.
– Окей, – сказала она.
– Позвони, если что.
– Конечно.
Мы поцеловались на прощание, и я закрыл за собой дверь. Лифт поднимался вверх, и я мельком увидел соседку по этажу, глядевшуюся там в зеркало. Она была адвокатом, ходила, как правило, в черных брюках или черной юбке по колено, коротко кивала при встрече, всегда с плотно сжатыми губами, и всем своим видом излучала враждебность, по крайней мере ко мне. Иногда к ней приезжал пожить брат – худощавый, темноглазый, беспокойного и жесткого вида мужчина, довольно красивый; одна из подруг Линды в него влюбилась, они обручились, между ними, кажется, установились близкие отношения, основанные, похоже, на том, что он ее презирал, а она его боготворила. Жизнь в одном доме с ее подругой его, видимо, тяготила: когда мы при встречах останавливались обменяться несколькими словами, в глазах у него появлялось загнанное выражение, но, хотя я связывал это с тем, что я знаю о нем больше, чем он обо мне, причина могла заключаться и в чем-то другом – в том, что он, скажем, типичный наркоман. Но тут я ничего не мог знать наверняка, с этим и похожими мирами я не сталкивался и был, по словам Гейра, моего единственного друга в Стокгольме, в этом отношении таким же доверчивым простачком, как одураченный персонаж с картины Караваджо «Шулеры».
Спустившись в подъезд, я решил покурить, прежде чем продолжить свой путь, прошел по коридору мимо подвальной прачечной на задний двор, поставил на землю сумку и, прислонившись к стене, стал смотреть на небо. Прямо над моей головой был выход вентиляционной трубы, наполнявший воздух вокруг дома запахом теплого свежевыстиранного белья. Из прачечной доносилось завывание центрифуги, какое-то лихорадочно торопливое на фоне облаков, плывущих сквозь пространство высоко вверху. Там и сям между ними проглядывало голубое небо, словно день – это плоскость, по которой они плавно скользят.
Я отошел к ограде, отделяющей двор от расположенного за нею детского сада, где сейчас было пусто – дети в это время завтракали, – облокотился на нее и стал курить, глядя на две башни, вздымающиеся над Кунгсгатан. Они были выстроены в стиле необарокко в двадцатые годы, о которых напоминали своим видом и вызвали у меня, как это часто бывало, ностальгическое чувство. Ночью башни освещались прожекторами, и если дневной свет выделял отдельные детали, так что отчетливо просматривалось несходство материала стен с материалами, из которых были сделаны окна, золоченые статуи и покрытые патиной медные листы на крыше, то искусственное освещение связывало все воедино. Возможно, дело было в свете как таковом, в его объединяющем свойстве; как бы то ни было, ночью статуи «разговаривали». Не то чтобы они оживали – они как были, так и оставались мертвыми, но мертвое их выражение как бы менялось и усиливалось. Днем они были ничем, а ночью это ничто обретало выразительность.