Наверху и впрямь их уже ждал вальяжного вида блондин, лет около пятидесяти, с ранними залысинами на крупной голове и лицом методически пьющего человека.
— Все фрондерству ешь, Юрий Петрович, все неймется тебе. — Тот обращался только к хозяину, как бы намеренно игнорируя присутствие Влада. — И не надоело тебе гусей дразнить, снимут наши зубры с тебя голову в конце концов, на нас не посмотрят…
В таком духе гость проговорил еще минут пять, после чего встал, кивнул хозяину, выйдем, мол, а затем, так и не попрощавшись с Владом, исчез за дверью.
Режиссер поспешил за ним, но вскоре вернулся, демонстративно плотно прикрыл за собою испещренную именитыми автографами дверь и, приблизившись к гостю на расстояние протянутой руки, проговорил со значением громким шепотом:
— Можете подавать документы, Владислав Алексеич.
— Вы уверены?
— Поверьте мне, на таком уровне слов на ветер не бросают…
Тот был прав: уровень действительно оказался высокий, а слово там ценилось еще выше, что подтвердилось, когда, очутившись на Западе, Влад обнаружил в книге Джона Баррона „КГБ” фотографию памятного блондина, под которой значилась красноречивая подпись: „Ситников Василий Романович, начальник отдела дезинформации КГБ СССР”.
Отсюда, издалека, Россия до сих пор представляется ему тем зрительным залом, в котором не предусмотрено специальных мест для власть имущих и где в силу этого каждый в любую минуту рискует поменяться ролями со своим соседом. И когда он думал об этом, ему обычно вспоминалась байка Сашиной жены — Ангелины Галич:
— Помню, сняли мы перед самым отъездом дачу на лето в Жуковке. Сами знаете — закрытая зона, так сказать, заповедник для отдыхающих вождей, но иерархия все равно соблюдается строжайшим образом. Для них один магазин, называется „Греция”, помните, у Чехова в „Свадьбе”: „В Греции все есть!”, так вот там, у них, „все было”, а для нас — простых смертных — другой, эдакая продуктовая забегаловка, куда обычный ширпотреб завозят: дешевую колбасу, масло, сахар, молоко, хлеб вчерашний, а то, глядишь, и остатки из „Греции” выбросят. Утром зашла я в эту лавочку, смотрю, глазам не верю: стоит очередь как очередь, только вперемежку со всякой безликой публикой торчат в этой очереди фигуры, прямо скажем, исторические, но тоже с мосторговскими авоськами в руках: Молотов, Каганович, Булганин, а от меня за два человека „и примкнувший к ним Шепилов”, как говорится, всегда с народом, правда, уже после прогара. Стоим мы это себе друг за дружкой, будто всю жизнь только этим и занимались, что вместе в очереди стояли, а тут вдруг вбегает в лавочку рыжий парень лет эдак около тридцати в рваных джинсах, выставляет авоську с пустыми бутылками на прилавок и, внимания ни на кого не обращая, по-свойски эдак командует продавщице: „Настя, здесь двенадцать поллитровок, итого рупь сорок четыре, вот тебе три копейки в придачу, гони ноль восемь за рупь сорок семь!” Та без слова посуду сгребла, бутылку выставила, тот и был таков. Никто даже возмутиться не успел или не хотели связываться. Только старуха какая-то из дачной обслуги, что передо мной стояла, проворчала ему вдогонку: „Совесть бы поимел, а еще внук Сталина!”
Как сказал один небесталанный, но исписавшийся поэт: „Пришли другие времена, взошли другие имена”. К нему самому, кстати, это тоже относится.
„Февраль. Налить чернил и плакать”. Но эта зима не располагала Влада к трудам праведным, а тем более, к слезам. За окном метель сменяла порошу, оттепель оборачивалась заморозками, слепящее солнце следовало за облачной хмарью, а желанного ответа все не было. Дни тянулись медленно и тоскливо, скрашиваемые только случайными застольями дома или в гостях: круг старых связей, который еще вчера казался ему нерасторжимым, безболезненно вычленил его из себя и вновь сомкнулся за ним, продолжая жить по своим, раз и навсегда установленным законам. Разумеется, Боже упаси, никто не отрекся от него, не прекратил отношений, скорее наоборот, большинство тех, кого он считал близкими друзьями, при случае старались подчеркнуть свое знакомство с ним, просто-напросто каждый из них, хотя и бессознательно, уже похоронил его для себя, окончательно отторг его от своих забот и своего собственного существования. Оставь нас, гордый человек.
К тому времени Татьяна совсем переехала к нему, и они жили под одной крышей, впервые осознавая, что обратного пути у них нет, что будущее не сулит им ничего, кроме сомнительной неизвестности, и что отныне они навсегда скованы пожизненной цепью единой судьбы.