— Уезжаете? — Впервые за месяцы их знакомства Влад видел Пал Палыча тихим и растерянным, и эта разительная перемена вдруг обнажила в нем совсем другого, неведомого до сих пор Владу человека, будто ряженого переодели. — Опять тощища зеленая начинается, хоть вешайся, я только-только отогрелся около вас от всего этого, — он кивнул куда-то себе за спину, — кладбища, а теперь снова с ними. Один Ведищев чего стоит! Вы не обижайтесь, — отсутствующий взгляд его смущенно скользнул в сторону, — я ведь знал, что у вас с моей благоверной, так сказать, роман случился, ну, может, не роман, но все-таки. Так я не в претензии, Владислав Алексеич, уж лучше с порядочным человеком, чем со всякими там. — Он не договорил, махнул рукой, отвернулся. — Дайте я вас хоть обниму на дорогу, что ли. Не поминайте лихом Пал Палыча Поддубного.
Тот долго мял Влада легкими своими ладошками, потом оттолкнулся от него обеими руками, словно от падающего предмета, уже не оборачиваясь более, потянулся прочь.
И это тебе урок, Владислав Алексеич, и это носи на здоровье!
За городом Влада подобрала первая же попутка. Когда старенькая полуторка переехала мост через Кубань, город впервые открылся ему из конца в конец во всю длину противоположного берега. Отсюда, из-за моста, это беспорядочное нагромождение белых хат; увенчанное бледно-голубым тортом Дома советов, с голубой же маковкой церкви на самой ближней окраине и с зеленой стрелкой реки у своего подножия виделось даже красивым. Отныне там, среди этих хат, оставалась часть его жизни, чего уже нельзя было вычеркнуть из собственной судьбы.
Не раз он будет еще возвращаться сюда в поисках утраченного времени и всякий раз убеждаться, что утраченное не возвращается, что ничего невозможно унести с собой, кроме памяти, и что легче сохранять в себе боль этой памяти, чем пытаться воскресить перед глазами прошлое. Что было, то было, того уж не вернешь.
Пух кружевных облаков плыл над городом, небо просвечивало сквозь них наподобие холста, загрунтованного желтком и синькой, горизонты набухали возникающими сумерками, и все это спасительным куполом возносилось над землей, над тысячами таких же вот городков провинциальной России и над этим, лежавшим сейчас на том берегу, — тоже. Будь же ты благословен во веки веков, со всем, что в тебе существует — плохим или хорошим, — Черкесск! И еще: прости, прощай и помни обо мне.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Париж, Париж, как много в этом слове для сердца русского слилось! И вот под крылом самолета потекли его дальние пригороды с их почти невсамделишными разноцветьем и аккуратностью, походившими скорее на архитектурный макет, чем на обжитое пространство. Так вот она, земля, где ему придется жить, а, может быть, в урочное время и успокоиться!
— Просьба пристегнуть ремни, — неслось в микрофон из кабины пилота, — и не курить!
Прошло всего три с небольшим часа, которых достало, чтобы выхватить его — семя, зерно, росток зябких широт России — и сбросить в куда более уютную почву Европы в мстительной надежде, что он мгновенно ссохнется в этой гнилостной благодати, не успев даже пустить корня. Честно говоря, ему заранее было известно, что о нем думают и каких последствий ожидают от его выезда те, кто этот выезд спланировал и разрешил, у него было время взвесить все „за” и „против”, но по мере снижения машины яростная уверенность в себе, сложившаяся в нем в дни, когда им решалась собственная судьба, стремительно улетучивалась, словно газ из поврежденного аэростата. В страхе перед неизвестностью душа его заходилась в тоске и томлении.
В этом состоянии страха и неуверенности Влад ступил на бетон Орли, ехал на автобусе до аэровокзала, вошел под его своды, и только тут, увидев в свете фотовспышек за стеклом зала ожидания летящие к нему лица сестры и племянника, неожиданно выпрямился, будто обрел почву под ногами:
— Выстоим.
Помнится, в это утро было очень много солнца. Оно текло сквозь листву тополей, ослепляя витрины и окна, струилось по крышам домов и проводам над ними, резко било в глаза, отчего все вокруг выглядело зыбко и приблизительно, как в незаконченной акварели.
Влад проснулся чуть свет в состоянии той напряженной взволнованности, какая овладевает человеком в предвкушении встречи, которую он ждал и к которой готовился много лет. Гостиница, где он снял роскошный двухкомнатный номер (разумеется, по случаю, только на ночь или, вернее, до приезда первого же иностранца), окнами выходивший на бывшую Рождественку, был залит такой сияющей благодатью, что от нее временами хотелось зажмуриться, как от наваждения.