С профессиональной точки зрения эти тринадцать лет были, как мне кажется, самыми важными в моей жизни. Я научился писать и выражать свои мысли так, чтобы другие могли меня понять. Я испытал не сравнимую ни с чем радость обратной связи: я получал письма от слушателей со всей Америки, их писали люди, с которыми я никогда в жизни не встретился бы, они выражали свою благодарность, дружбу, надежды, что, может быть, когда-нибудь мы все заживем вместе и в мире так, как человеку жить положено, они приглашали меня к себе, чтобы «преломить хлеб» за общим столом… Это были письма, от которых сердце мое начинало биться чаще и комок подкатывал к горлу, письма, вызывающие во мне ощущение своей полезности, нужности. Понятно, я получал и послания, полные ненависти, но ведь и это — источник гордости.
Надо сказать, я был единственным журналистом — не только на Московском радио, но и в СССР, — который вел ежедневную рубрику. Постепенно мое имя стало узнаваемым. С известностью пришла и зависть, даже ненависть. Тогда я этого не понимал, но понимание все же пришло… через некоторое время.
В целом я получал огромное удовольствие от своей работы. Гелий Алексеевич дал мне carte blanche, я мог писать о чем хотел — что и делал. Я выбирал такие темы, которые мог бы раскрывать честно, темы, которые не приводили к столкновению ни с руководством, ни с моей совестью. Пожалуй, именно в эти годы я пришел к выводу, что журналист должен быть верен себе. Тогда же я полностью осознал дилемму, вытекающую из того, что я и член партии, и журналист, — и попытался сформулировать ее решение.
Если партия, на мой взгляд, заняла ошибочную позицию, я обязан писать об этом. Если писать об этом невозможно (как часто бывало в прошлом и отчасти продолжается сегодня), у меня нет выхода, я должен молчать. Но ни при каких обстоятельствах я не могу поддерживать данное решение партии. Как члену партии мне надлежит сообщить моим товарищам о своем решении. Если наши разногласия непреодолимы, партия может изгнать меня из своих рядов, или я могу сам выйти из ее состава. Но бюрократы от партаппарата не должны иметь ни права, ни возможности позвонить моему главному редактору и потребовать, чтобы были приняты меры — как они всегда делали в прошлом и продолжают делать сейчас.
Работая на Московском радио, я обладал исключительной степенью свободы. Объясняется это обстоятельством совершенно невероятным. Поскольку я писал свои комментарии по-английски, их визировали только два человека: заведующий отделом вещания на США и главный редактор. Само вещание на США начиналось в два часа ночи по Москве и заканчивалось в семь утра. Этим и следует объяснять тот факт, что никто или почти никто из живущих в СССР никогда наши программы не слушал. Настраивали на нас свою волну любители-коротковолновики, люди, не имевшие ничего общего с партийной бюрократией, отслеживающей все, что могло считаться подрывным. В общем, я да и все те, кто писал свои материалы на языке, гораздо реже попадали в поле зрения цензоров. В каком-то смысле это показывает абсурдность всей системы: самый официальный источник информации — Иновещание — был на самом деле гораздо менее официозным, чем почти любое другое советское СМИ потому лишь, что никто, или почти никто, не слушал его программы.
Разумеется, эта «свобода, несмотря на» не имеет ничего общего с той, которой мы пользуемся сегодня в условиях гласности и которая является полной… почти. Ограничения существуют, хотя частью они психологического свойства, — многие журналисты все еще оглядываются через правое плечо в сторону КПСС, чтобы понять, чего от них хотят. Телефонное право все еще существует. Впрочем, так дела обстоят не только в России, в чем признается любой журналист… в частном разговоре.
Если СМИ выполняют свой общественный долг, появляются спорные материалы, и кто-то должен принимать решение относительно того, что разрешать, а что — нет. Вопрос только в одном: кто этот человек? Начальник? Если да, то перед кем он отвечает? На Западе он отвечает перед компанией, в некоторой степени — перед рекламодателями, в конечном счете — перед акционерами, которые ждут от него максимальных доходов. Если радио и телевидение выдают в эфир программу, вызывающую бурные споры, и если эта программа негативно сказывается на рейтинге либо вызывает недовольство потребителя, она будет снята с эфира. Этим и объясняется тот факт, что с политической и общественной точки зрения американское телевидение в значительной своей части представляет пустыню. Телевидение, обращенное к рынку, не стимулирует тот самый открытый политический диалог, который предполагается в Первой поправке к Конституции США. Главное — деньги, и тому, что их приносит, отдается предпочтение.