Читаем Прощание с Марией полностью

С утра ждешь обеда, подкрепляешься из посылок, навещаешь приятелей. Время тянется, как обычно в жару. Нет даже привычного развлечения — широкие дороги к крематориям пусты. Уже несколько дней нет эшелонов. Часть Канады ликвидирована и направлена в рабочие команды. Люди сытые, отдохнувшие, они попали в одну из самых тяжелых — в Гармензе. Ибо в лагере господствует своего рода завистливая справедливость: если имущий пал, его приятели руководствуются правилом: «падающего толкни». Канада, наша Канада, пахнет, правда, не сосновой смолой, как фидлеровская[60], а французскими духами, но навряд ли в той растет столько высоких сосен, сколько у этой припрятано бриллиантов и монет, собранных со всей Европы.

Мы как раз всей компанией сидим на верхних нарах, беззаботно болтая ногами. Мы раскладываем перед собой белый, искусно выпеченный хлеб, он крошится, рассыпается, едковат на вкус, но зато не плесневеет неделями. Хлеб, присланный из самой Варшавы. Еще неделю назад его держала в руках моя мать. О боже, боже…

Мы вытаскиваем кусок грудинки, луковицу, открываем банку сгущенного молока. Анри, огромный и мокрый от пота, вслух мечтает о французском вине, которое привозят в эшелонах из Страсбурга, из-под Парижа, из Марселя.

— Послушай, mon ami[61], когда мы снова пойдем на платформу, я тебе принесу натурального шампанского. Ты ведь никогда его не пил, верно?

— Нет. Но через ворота не пронесешь, так что не заливай. Лучше организуй мне ботинки, знаешь какие, в дырочку, на двойной подошве; о рубашке я уж не говорю, ты мне давно обещал.

— Терпенье, терпенье, будут эшелоны, я все тебе принесу. Снова пойдем на платформу.

— А может, уже не будет эшелонов? — бросил я насмешливо. — Видишь, какие поблажки в лагере: посылки не ограничены, бить нельзя. Вы вон и письма домой писали. Чего только не говорят об этих распоряжениях, да ты и сам говоришь. Наконец, черт возьми, людей не хватит.

— Не болтал бы ты глупостей, — рот грузного марсельца с одухотворенным, как на миниатюрах Козвея[62], лицом (это мой приятель, но его имени я не знаю) набит бутербродом с сардинками, — не болтал бы глупостей, — повторил он, с усилием проглатывая кусок («прошло, черт!») — не болтал бы глупостей, не может не хватить людей, иначе бы мы тут все передохли. Мы все живем тем, что они привозят.

— Все, не все… Есть посылки.

— Это у тебя есть, и у твоего товарища, у десятка твоих товарищей, у вас, поляков, есть, и то не у всех. Но мы, евреи, но русские? И что? Не будь у нас еды, организованной в эшелонах, вы так спокойно ели бы свое? Да мы бы вам не дали.

— Дали бы или подыхали б с голоду, как греки. У кого в лагере жратва, у того и сила.

— У вас есть и у нас есть, о чем спор?

В самом деле, спорить не о чем. У вас есть и у меня есть, едим вместе, спим на одних нарах. Анри нарезает хлеб, готовит салат из помидор. Очень вкусно с горчицей из лагерной кухни.

Под нами копошатся голые, обливающиеся потом люди. Они лазают в проходе между нарами, вдоль огромной, остроумно построенной печи, среди всяких усовершенствований, которые бывшую конюшню (на двери еще висит таблица, извещающая, что «versuchte Pferde» — зараженных лошадей, надлежит препровождать туда-то и туда-то) превращают в уютное gemutlich — жилище для более полутысячи людей. Они гнездятся на нижних нарах, по восьми, по девяти душ, лежат голые, костлявые, с впалыми щеками, воняющие потом и выделениями. Прямо подо мной — раввин; он накрыл голову оторванным от байкового одеяла лоскутом и нараспев, громко, монотонно, читает древнееврейский молитвенник (этого чтения тут…).

— Нельзя ли его как-нибудь унять? Дерет глотку, будто бога схватил за пятки.

— Не хочется слезать с нар. Пускай дерет, скорее попадет в печку.

— Религия — опиум для народа. Я очень люблю курить опиум, — нравоучительно добавляет слева марселец — коммунист и рантье. — Не верь они в бога и загробную жизнь, так уже давно бы разрушили крематории.

— А почему вы этого не сделаете?

Вопрос чисто риторический, однако марселец отвечает: «Идиот», — запихивает в рот помидор и делает движение, как бы желая что-то сказать, но ест и молчит. Мы как раз кончали кормежку, когда движение у двери усилилось, доходяги отскочили и бросились удирать между нар, а в каморку старосты вбежал посыльный. Через минуту величественно вышел староста.

— Канада! Antreten![63] Но быстро! Эшелон идет.

— Боже великий! — крикнул Анри, соскакивая с нар.

Марселец подавился помидором, схватил куртку, проорал сидящим внизу «raus»[64], и уже все были в дверях. Засуетились и на других нарах. Канада уходила на грузовую платформу.

— Анри, ботинки! — крикнул я на прощание.

— Keine Angst![65] — откликнулся он уже снаружи.

Я упаковал жратву и обвязал веревками чемодан, где лук и помидоры из отцовского огородика в Варшаве лежали рядом с португальскими сардинками, а грудинка из Люблина (это — от брата) — в одной куче с настоящими цукатами из Салоник. Обвязал, натянул штаны, слез с нар.

— Platz![66] — заорал я, протискиваясь между греками. Они отодвигались в сторону. В дверях я столкнулся с Анри.

Перейти на страницу:

Похожие книги