Как-то раз, встав с постели, она надела пурпурную пижаму с рисунком стилизованных черных кустов гиалиса с золотистыми плодами и растворила окно. Было теплое апрельское утро. Весна парила в воздухе, пташки весело щебетали, а солнце грело по-летнему. Только от земли еще веяло в тени зимним холодом и по утрам лужи затягивались стеклом льда. Из окна в паре шагов от нее выглянула голова Атаназия.
— Господин Тазя (они теперь были друг с другом на вы), будьте добры подойдите сюда. Мне надо вам сказать что-то важное.
— Я не одет, — раздался апатичный ответ.
— Ничего. Поторопитесь.
«Кричит как на собаку. А я и в самом деле — как бедный побитый паршивый пес на цепи», — думал Атаназий с глубоким сочувствием к себе, расчесывая свои прекрасные блестящие черные волосы с запахом меда, каких-то редкостных грибов и еще чего-то неуловимого (во всяком случае, так о них говорил Логойский). Сегодня он чувствовал себя немного лучше и по этому поводу испытывал жестокие угрызения совести. Он еще не успел достаточно вычерпать себя, еще не «раскаялся» даже в сотой части своих прегрешений, а ему уже стало лучше! «И все-таки я подлец. Если бы я мог по крайней мере оправдать жизнь в ином измерении, хотя бы так, как этот бедный Азик, если бы из этого могло что-нибудь возникнуть, черт побери! А так ни за что пропала, бедняжка!» Так или иначе, по причине выезда из столицы и из вершащейся революции, которая задержалась на второй ступени, все социальные притязания Атаназия скукожились и измельчали, но сейчас, после известия, что там снова что-то заваривается, он почувствовал некоторое облегчение. Его муки потеряли значение, и он почувствовал, что все-таки он член общества, если уж не народа, о чем он даже мечтать не мог, как в силу внутренних, так и в силу внешних причин. Может, он погибнет во всем этом каким-нибудь творческим манером, и, может, выдастся случай сделать что-нибудь значительное. В голове у него от этого была жуткая каша, а Геля как орудие уничтожения временно потеряла на фоне событий свою ценность. С ленивой медлительностью направился он к ней, думая не без удовольствия, что она его предпоследний резерв, последний — смерть.
— А теперь вы меня внимательно послушайте и не будьте так одержимы муками, потому что все это мне уже наскучило!
Она топнула ногой от внезапно нахлынувшей злости. О, как прекрасна она была во гневе! С угрызениями совести, появившимися из самых глубоких, самых замшелых закутков духа, Атаназий признался в том, что восхищался ею, а может даже... да ладно, и этого достаточно.
— Сегодня вечером уезжаем отсюда. Я не хочу быть тут во время дела Препудреха — через неделю будет суд над ним, — да и вам будет неприятно: всё опять вытащат напоказ. Если вы на самом деле такой, как сейчас, то я уж и не знаю, радоваться мне или горевать, что этот осел не убил меня тогда. Разве вы не видите, что для меня только в вас заключено все очарование жизни.
Последние слова она сказала со сдержанной страстью, а может, даже с чем-то более глубоким. По лицу Атаназия скользнуло какое-то бурое пламя, но тут же погасло в зарослях уже начавших увядать страданий.
— А во-вторых, вообще становится нехорошо. Во всяком случае они говорили, что они высшая марка, ибо страна наша, то есть ваша, — пренебрежительно вставила она, — сельскохозяйственная, и нивелисты не могут найти здесь почвы, в которой можно основательно пустить корни, тем не менее папа пишет, что дело обстоит не так хорошо, как он полагал раньше. Агитация среди «городской бедноты» усиливается из-за невозможности быстрого передела земли и организации сельских кооперативов. Все это так же скучно, как какая-нибудь венерическая болезнь — по крайней мере я так представляю ситуацию. Ах, господин Тазя, почему все хорошее так смертельно скучно! Я хотела быть хорошей, делала все, что могла, а получалось всегда одно и то же: одна большая серая вшивая масса — хорошая, но вшивая. Я больше не могу... Надо будет отдать дворец и эту виллу — папу начинают попрекать многим-разным: что, дескать, пользуясь своим положением... — да это и не важно — по сравнению с тем, что мы имеем за границей, это капля в море.
— Я согласен с этим в принципе, но наше зло — мелкого масштаба. Раньше, в эпохи расцвета индивида, оно было творческим, рождало силу масс и благо будущего, которое нас утомляет. Ваш отец, первоклассный демон, он обязан быть хорошим для бедных крестьян, если он хочет быть сегодня чем-то. Нивелисты наверняка будут плохи только для умирающих остатков прежнего индивидуализма. А сегодняшние плохие люди — маленькие клопики и глистики, бандиты и воры — сидят по тюрьмам. Остается еще коммерция, но даже в больших аферах сегодня трудно быть злым в крупных масштабах — и это, к счастью, кончается. Что уж говорить о нас, отбросах без определенных занятий...