Вернувшись в свой «кадиллак», я снова прочитал записку, которую написал дочери Бруно. Я искал ключи в словах, буквах и цифрах, но не нашел ни одного. Поэтому я поехал назад по Филберт-стрит к усаженной тополями Хевнли-Лейн. Вскоре слева показались ряды автомобилей, припаркованных на большой стоянке. Дорога сделала петлю — и внезапно передо мной предстала церковь Второго пришествия. Зеленый газон тянулся вверх, к цветочным бордюрам, над которыми, освещенный дюжиной прожекторов, возвышался белый фасад церкви. Она устремлялась к небу на сто пятьдесят футов, имея в ширину не менее семидесяти пяти; на белой стене не было никаких украшений, кроме золотого креста высотой в сотню футов с тридцатифутовой горизонтальной перекладиной у вершины. Под крестом зияли распахнутые двери, словно приглашая всех желающих.
Припарковав «кадиллак» на стоянке, я двинулся назад к церкви и ярдах в пятидесяти от дверей услышал зычный голос. Хотя я ни разу не разговаривал с Фестусом Леммингом, голос был знакомым, так как я регулярно слышал его по телевизору, не только утром по воскресеньям, но в течение последнего месяца и в вечернее время. Один раз услышав этот голос, его уже было невозможно забыть — как если бы вас ударили молотком по уху.
Поднявшись по дюжине цементных ступенек, я вошел внутрь, шагнул вправо и прислонился к стене, дабы рассмотреть как следует помещение церкви, самого Лемминга и его паству во плоти.
Внутри церковь оказалась куда больше, чем я ожидал. Она тянулась не столько вширь, сколько вглубь, какой, очевидно, и полагалось быть церкви. За исключением широкого прохода в середине и двух более узких — у стен, помещение было заполнено прихожанами, сидящими плечом к плечу на скамейках без спинок.
С того места у задней стены, где я находился, мне не были видны лица — только ряды неподвижных спин и голов прихожан, облаченных в черное, темно-синее и серое и внимавших «самому святому пастору», который радовал их взоры и терзал слух и мозги своей проповедью.
Разумеется, я услышал его раньше, чем увидел — едва отойдя от стоянки, — и теперь стал искать источник этих волшебных звуков. Мой взгляд скользнул по центральному проходу к прикрытой серыми занавесками стене и затем поднялся вверх. Лемминг находился в дальнем конце церкви на подиуме, достаточно высоком, чтобы заставить даже сидящих в задних рядах приподнимать головы. Не знаю, было ли это сделано с целью сосредоточить на проповедника взгляды присутствующих, но у сидевших впереди наверняка болели затылки, так как им приходилось задирать головы, чтобы увидеть его ноздри.
Фестус Лемминг не носил ни черной, ни белой или алой сутаны, ни покрытого загадочными символами фартука, ни даже импозантной митры. На нем был обычный костюм, но из ткани золотого цвета и с рубиновыми крестами вместо пуговиц. Золотые нити сверкали в свете прожекторов, словно освещенные солнцем доспехи крестоносца, отправившегося в дальний путь, чтобы крошить мечом неверных — под неверными подразумевались все, отвергающие христианство, особенно ту его ветвь, которая предписывала крошить их мечом.
Несмотря на весь блеск, Лемминг напоминал постепенно тающую золотую сосульку. Я видел его по телевизору, а один раз даже лично на довольно близком расстоянии. Он был очень низкорослым — всего на два-три дюйма выше пяти футов — и таким худым, что, если бы он встал на весы и их стрелка не шевельнулась, я не был бы уверен, что они сломаны. Лемминг производил на меня впечатление ледяной тени, способной растаять даже при слабом свете.
Однако это впечатление сводил на нет его голос. Казалось, голос Фестуса Лемминга не в состоянии смолкнуть и даже после конца света будет звучать среди далеких звезд, по крайней мере, слабым шепотом. Он словно говорил не ртом простого смертного, а пушкой, изготовленной из легких, губ, зубов, языка и миндалин.
Это анатомическое орудие стреляло залпами и ядрами фраз и предложений, шрапнелью библейских цитат, канонадами глав и стихов, словно отскакивающих от стен, потолка и пола, замедляя при этом скорость, но все равно пронзая барабанные перепонки слушателей, а иногда оглушая их полностью.
Несколько секунд, вместо того чтобы прислушиваться к поистине оркестровым звукам, аккордам и арпеджио голоса Лемминга, я пытался сосредоточить внимание на смысле его слов, думая, что, возможно, даже мне удастся отбросить скептицизм и извлечь из них нечто ценное.
— О Пречистая Дева Мария! — возопил он, сразу же вызвав у меня отвращение. — Помоги нам осмыслить парадоксальную сущность состояния безбрачия! Да, нам известно, что это сверхчеловеческая добродетель, которая нуждается в сверхъестественной поддержке! Но заставь нас понять также ее героизм, красоту и силу распятия плоти, безоговорочного служения Царству Божьему! Даруй нам возможность такой любви! Да!