Кроме дешевого яблочного вина, называемого в народе бормотухой, там продавали водку в розлив, рюмками за какие-то минимальные даже по польским меркам деньги. Низкие цены и характерный интерьер, напоминающий сумрачные, вечно задымленные шалманы из фильмов Бареи[16], привлекали специфическую клиентуру. Он хоть и не был из их числа, тоже довольно часто приходил туда. Своим внешним видом и поведением он сильно отличался от местных, но быстро был принят ими. По округе разнеслась весть, что «к Мамочке ходит смешной французик, чтобы по-польски научиться, но парень свой, потому что за учебу водку ставит». «Мамочкой» называли пышнотелую женщину с красным лицом и руками лесоруба, директоршу этого заведения. Все ее боялись. И вовсе не из-за ее физической силы. Просто Мамочка давала водку в долг, но только тем, кто не провинился перед ней. Он быстро втерся к ней в доверие. В кредит никогда ничего не брал, сортиром – потому что слово «туалет» было бы для этого очка непозволительным эвфемизмом – пользовался редко, то есть не часто пользовался дефицитной туалетной бумагой, а, кроме того, на шумно тогда отмечавшийся в Народной Польше женский день 8 Марта принес ей букет белых тюльпанов, чем очень ее растрогал и навсегда поселился в ее добром сердце. Она тоже оказывала ему знаки внимания. У него всегда был столик под вентилятором у окна, подальше от вонючего сортира и там, где было поменьше дыма. К этому столику она старалась подставить стулья поновее и поцелее, накрывала столик практически не прожженной окурками, а то и вовсе новой клеенкой. Когда он приходил, а «его» столик был занят, она без зазрения совести прогоняла сидевших за ним, чистой тряпочкой протирала после них клеенку, включала вентилятор и приносила ему рюмку его любимой вишневки ее собственного изготовления. «С моего садика эти вишенки, пане Винсентий, ничем не прысканные, чистенькие, спирт тоже чистый, из магазина, а не какой-то там самогон», – каждый раз говорила она, ставя перед ним хрустальную рюмку, которую держала для особых гостей. Завсегдатаи знали ее слабость к этому клиенту и сплетничали, посмеиваясь: «Мамочка на старости лет, видать, по-французски заговорить захотела и у паренька теперь будет уроки брать. Если дело так и дальше пойдет, глядишь, она ему и мороженое принесет».
Машину он оставил возле больницы. Последний раз он был в этих местах лет шесть, может, семь назад. Точнее не вспомнит. Больница показалась ему еще серее и обшарпаннее, чем в стародавние времена, забор еще дырявее, а площадка парковки скорее напоминала танкодром. Недавно объявленный польский капитализм не протек даже маленькой струйкой на здравоохранение, зато в полный голос заявил о себе в соседствующем с больницей бывшем кафе при бывшем доме культуры. Это был уже не круглосуточный розлив времен Мамочки. Над входом в пестро раскрашенное здание на фоне красно-бело-зеленой вывески ярко-оранжевым неоном горела надпись: «Пицца и другие блюда итальянской кухни». Внутри тоже было пестро и неоново. И очень пусто. Он сел за «свой» столик у окна. Теперь это был деревянный столик, накрытый квадратной льняной салфеткой. Когда через пятнадцать минут к нему подошел официант, он осторожно поинтересовался о Мамочке. Официант знал лишь то, что «поговаривали о мафии и что, когда в Польше при Бальцеровиче всё сменилось, вроде как дань за крышу платить не захотела, и что ее наездами, угрозами, выбиванием окон в гроб вогнали, потому что жирная была и с больным сердцем». А еще он рассказал, какой здесь «страшный шалман» был и что «самый криминальный элемент сюда приходил, не то что теперь». Винсент слушал спокойно и только кивал головой, вспоминая вкус вишневки, которую подавали в «страшном шалмане», свои встречи с «худшим элементом» и улыбающееся лицо Мамочки, накрывающей для него столик новой клеенкой.
Он не соблазнился «лучшей пиццей в Кракове». Совершенно не хотелось есть. Заказал бутылку красного вина. Вернулись мысли о выбитой двери, о выразительном молчании Пати, об унижении и о том, что если бы он верил хоть в какого-нибудь Бога, то, может быть, и простил бы им эти прегрешения, потому что прощение вины – это обоснованный и оправданный догматом веры сознательный отказ от права неприкосновенности достоинства и чести. Во имя веры. Но он ни в какого Бога не верит. После всего того, что произошло и что постоянно происходит на этом свете, якобы созданном Богом, для Его репутации лучше было бы, если бы Он не существовал. Так он считал.