«Скучно ей, – с досадой подумала Дина, выбравшись из палаты с плиткой шоколада в кармане. – Лежит в люксе с телевизором, с холодильником, и скучно! В общую ложилась бы, если поболтать любит, а я бы лучше вообще никого не видела…»
Из соседней палаты выскользнула медсестра, так же вскользь похвалила:
– Ну, молодец, Шувалова, ходишь! Не перестарайся только… Ты из второй вышла? Никого там? – и, юркнув к Лиле, зазвенела голосом, словно бубенчиком: – Так я вам недорассказала! Представляете, она ж подала на нас в суд, мол, мы ей несвоевременно помощь оказали. И я, типа, бутылку пива выпила прямо возле ее каталки! Я ж вообще не пью, вы же знаете, у меня спортивный режим. Да и она сама-то на тот момент в коме лежала, как в таком состоянии могла что-то увидеть?! Это ей примерещилось черт знает что, а теперь в суд подавать собралась!
– Маш, да ты не кипятись, – донесся Лилин голос. – Воспринимай все это как анекдот. Смешная же ситуация! Судья ведь не идиот…
– Вы думаете?
На этот раз – не взрыв хохота, лишь легкий всплеск, все-таки почти ночь, некоторые из больных уже забылись снами, в которых пока только и могут побежать навстречу ветру под летним, таким приятным, дождем. Как те, что снаружи… Негуманно разбивать смехом это непрочное счастье. Оно и так, словно у вампиров, – до рассвета.
«И с Машкой общая тема для разговора и для смеха нашлась, – отметила Дина с ревностью, показавшейся нелепой даже ей самой. – Ну, просто человек такой… разговорчивый… Да плевать! Пусть ржут хоть до восхода солнца. Мне бы вот до кровати доползти…»
Постель встретила незнакомым запахом. Оказалось, санитарка сменила белье, пока Дина шастала по коридорам. Ей даже почудилось, что вернулась в уже другой мир, хотя звуки – легкое посапывание и болезненные стоны соседок – остались все те же. Татьяна Ивановна даже похрапывала, но трогать ее Дина не стала, хотя, говорят, достаточно повернуть человека на бок…
«Отец никогда не храпел», – вспомнила она, скользя взглядом по линиям света от фонаря, уходившим по стене на три метра в высоту.
Ее отец был молодым, веселым, черноглазым, с примесью даже ему самому неведомой кавказской крови, проступающей смуглостью кожи, неправдоподобной белизной улыбки, редкими взрывами гнева, который никого не пугал. Динка походила на него больше, чем сестра, и потому в глубине души ревновала до слез: ей казалось, что отец больше любит «своих блондиночек». Обе походили на эльфов – такие же прозрачные от худобы, светленькие, волосы вокруг головы пушились легким дымком. А у Дины – череп плотно облепили черные завитки…
«С твоей головы картины писать надо», – однажды заметил отец, да так серьезно, что Дина смутилась. И тут же с сожалением добавил: «Не дано мне».
Надо было тогда сказать ему, что зато дано многое другое, и он – самый красивый, самый талантливый, самый остроумный… Что за идиотская неловкость мешает произносить слова восхищения любимым людям? Может быть, ему хотелось услышать, что жизнь не потеряна от того, что из него не получилось художника? Он ведь как раз не был неудачником! Год назад они с матерью открыли свое риелторское агентство. Все только начиналось…
Но заплакала она сейчас именно о матери, хотя думалось чаще об отце. Вот это дрожание света на стене… Оно почему-то напомнило касания ее пальцев, всегда вскользь, наспех, потому что Дина не давала приласкать себя, уворачивалась, а матери, видно, нестерпимо хотелось поделиться своей нежностью, раз не могла удержаться… И почему вырывалась, дура?! Ведь не было же ни противно, ни стыдно! Одна сплошная глупость: я уже взрослая, а она лезет как к маленькой.
Попытки казаться взрослой оттого и появлялись, что действительно была еще совсем безмозглой девчонкой. Теперь это так очевидно, когда осталась совсем одна и нет плеча, на которое можно положиться.
Накрывшись с головой одеялом, захлебываясь, простонала: «Сволочь! Урод!», – опять вспомнив того ни разу не показавшегося ей на глаза адвоката-убийцу. Но где-то на краешке сознания, причиняя такую боль, от которой хоть в крик, неприятно закопошилось понимание того, что Дининой-то любви этот человек ее родителей не лишал. Она сама делала это, пока они были рядом, по собственной воле. И проживи они еще хоть сто лет…
Как получилось, что она выплеснула все эти чувства на Лилю? После даже не могла вспомнить, как добрела темным коридором, разбудила и, стоя на коленях возле кровати (а как иначе, чтобы не орать на все отделение?!), выпустила на волю рвущую нутро боль. Поделилась ею (совсем отдать невозможно!) с совершенно незнакомой женщиной, которая и не предлагала ей исповедоваться… Как же это вышло?
Та прижимала ее голову к груди, принимая и слезы, и слюни, которые текли, как у безутешно плачущего ребенка. И нашептывала тоже, как совсем еще девочке: «Ну, маленькая, ну-ну…»
Но, даже понимая это, Дина не дернулась, не вывернулась из-под мягкой руки, гладившей по голове, только взвыла с отчаянием: «Почему же я маме ни разу не позволила вот так меня приласкать?!»