Последнее свидание с легатом обошлось мне дорого: я болел на этот раз вполне искренне, раз или два зависая над знакомой дырой забвения, где непрестанно вертелся стиснутый в мировое кольцо колдовской звук, облекающий бесполезной властью. Над ободом горизонта, суженного прорезью неповоротливых век, всходили бледные утренние лица Иоллады и Юсты, полные глупой заботы неисправимо здоровых, которым невдомек, что смерть смешна; они затмевали мне прозрение, которое я изнемогал пересказать, тоскуя по собеседнику, а эти две лишь успокоительно кивали в ответ на мычание причастного тайне. Порой они слипались в нечто третье, до бровей забранное черной щетиной; я вынужденно любопытствовал, опознавая чудовище, и если это все же был Атимет, разве не стыдно полагать себя обязанным остальной жизнью кому-то наотрез чужому, зазванному без веры за три денария? У отца, при всем попятном рвении, хватало веры в прогресс не подвергать нас дедовским декохтам Катона, которым он сам был неукоснительно привержен, и возможную гибель от любящей руки предотвратила равнодушная, вышколенная корыстью. С тех пор, в чем я впервые и не без труда сознаюсь самому себе, я решительно уклоняюсь от подобных услуг, словно допускаю, что невнимательный дар может быть однажды, по невниманию же, отнят.
Я выздоровел в иную жизнь, мгновенно и судорожно вырос, словно кто-то сторонний, пока я бился в музыкальном бреду, одушевил покинутое последним младенчеством тело и повел его расти в неизвестную прежде сторону. Внешне все обстояло как всегда, но это мнимое «всегда» навеки миновало, теперь я был комедиантом в маске, отданной занемогшим посреди спектакля собратом, и приходилось так отлаживать жесты и голос, чтобы зрители не заподозрили подмены.
Впрочем, обмануть Иолладу мне было не по силам. Из всех постигших перемен самой ошеломительной была полная потеря интереса к ней, чему я сам поначалу не смел поверить и, помнится, даже обдумывал ей какой-нибудь подарок из тех малых денег, которыми уже располагал. Но безделицы, которыми полагалось ублажать девочку ее возраста и положения, эти бисерные нитки, медные колечки и фальшивые жемчужины, раскинутые на тряпках в нищих лавочках на Гончарном спуске, навевали только презрительное недоумение, словно я не разделял собственного лицемерного внимания к существу, которому подобный мусор мог быть небезразличен. Раздвоившись таким образом, я все решительнее пресекал собственные попытки увидеться с ней наедине и даже объясниться, хотя и досадовал в обеих ипостасях как на неразумность первоначального увлечения, так и на видимую беспричинность разочарования; мне было не то чтобы совестно, а скорее досадно, что я так необъясним и неуправляем, примитивнее безмозглой цикады, которая хотя бы знает, зачем живет. Но всего унизительнее было то, что это внутреннее барахтанье, поединки без победителя, происходили у нее на глазах, и она неизменно отвечала на них прежней своей улыбкой, без тени вины или обиды, подвергая меня ежедневным урокам благородства, за которое подмывало мстить. Не понимая, подобно мне, причины столь резкого охлаждения, она, видимо, предпочитала переждать, вверяясь инстинкту векового женского терпения, она не замечала вокруг возможных и равных себе претендентов на внимание, и мое возвращение представлялось ей неизбежным. Она была особенно хороша собой в ту пору, в незабытой по сей день синей, под цвет глаз, тунике, перехваченной золоченым пояском, который Эвтюх, не скупясь, приобрел у заезжего гадесского купца, с тяжелой волной светлых волос, иногда наивно убранных на манер, подсмотренный у мимы в театре, — даже отец, завидев ее в дверях, хмурился, одолевая улыбку. Она ошибалась.
Мои боевые забавы остановились внезапно, как никогда не были, — одного из мальчиков побойчее отец сбыл кирпичнику Фадию, потому что пришло время расширять дело в Сагунте, готовых денег не хватало, а толковые рабы как раз поднимались в цене, особенно домашней выучки. Мне в моем нарочитом любовном чаду было не до Аннибала, и войско без вожака рассыпалось, тем более что сюжетов в мое отсутствие никто упомнить не мог, а с возрастом и оскудением досуга последнему открывались иные перспективы. Вот и вышло, что, восстав из бреда, я обрел на полях остывающей славы лишь меньшого Гаия, неугомонного в своем братском бунте, и Каллиста — его, всегда готового к подвигу, уже некуда оказалось вести.
Повесть о нашей короткой дружбе подобало бы начать с его портрета или описания каких-нибудь качеств, но первого мне уже не восстановить из развеянного ветром воздуха, а вторых как бы и не было отдельно, без сноски на соглядатая — весь он был словно ловко облегающий плащ или неслышный косский шелк, счастливо льстящий облеченной фигуре.