Поведай первую осень в Риме, расскажи ощупь Сервиевой стены, нигде не берущей начала, стекающей, словно путеводный вой возницы, с отлогое северного холма к тройственной святыне, где год от года, с тех пор, как и прежде, восходит для жертвы ублажитель с белоснежной спутницей, взора которой тщетно ищет осужденный. Откуда я щурюсь, ты уже почти разминулся с собственным взглядом, вставлен заподлицо в одушевленную тесноту подобных, но золотая жатва воз- духа, навсегда устлавшая диафрагму, торопит изнутри зрачки и обводит в толпе зубчатым светом. Земля уже тяжела своей львиной колеснице, желтые лапы бестий вязнут в песке, а взъерошенное пастушье светило с жезлом и флейтой удаляется в танце к низинам зимы, к регулярной гибели. Что ж, нам, пожалуй, рано в ту сторону; мы еще успеем коснуться губами невозвратного зеркала. Ты отлип от плаценты детства, возник из певчей пучины случая, и быстрые вены страны собираются в сердце — не уличить, откуда течет отчая кровь. Вспомни взаимно и обо мне с проблеском первого завтра, ибо это я отсюда тебе отец и прочая родня. Завтра — древние Иды игр, проводы Марса, торжество и жертва Октябрьского Коня.
Наутро в атрии забулькал робкий говор, вороной привратник сортировал гостей. Он делал это наизусть, и тех, кто хитрил юркнуть не по рангу, маскируя ветхость визитного платья, выдворял за порог поименно. Вергиний пропыхтел к выходу, коротко узнавая избранных, хоть и не вполне верно, как я понимал по некоторым вытянутым лицам; его кинулись громоздить в носилки, причем кое-кто из вытолкнутых, норовя наверстать, льстиво подставлял руки, и рабы, разнимая свалку, отвесили квиритам пару решительных оплеух. «Ну как, я уже сижу?» — поинтересовался сверху объект заботы, и когда свита прозвучала утвердительно, дал мне усталый знак вскарабкаться рядом. Я взмыл над головами, как короткая песня, и расположился у колен божества.
Толпа текла с Квиринала все медленнее, густеющим гипсом, с каждым кварталом мы вбирали слева бурный приток, отчего внизу теснее смыкались многоцветные плечи, и только медная глотка «коренника» Реститута продувала в процессии моментальные расселины для надобностей сановной навигации. Не- расторопных распихивали шестами, но лишь редкие обижались, потому что было жаль праздника, а наглядные доблести гужевых галатов не сулили разговора на равных. Я парил над площадями, как новорожденный месяц, тщеславясь впервые отраженным достоинством, пока основной светоч, чьи отечные колени уминали мне спину, рассылал поцелуи таким же ближним галерам, бороздящим глазастые волны. Кого послабее справа сносило вниз, где вчера я разочарованно уткнулся в тарпейское подножие, а над зеленью в спелых гроздьях осенних мальчишек улыбались белозубые портики, увенчанные рыжим черепичным убором, словно подчеркивали крепнущее родство. Ближние лица освещала короткая радость, плотное счастье сборища, которому еще не бросили кость состязания, и даже наша льстивая стая, временно остепенив корысть, топорщила золотушные шеи к святилищу Сатурна в мраморном оперении, запечатленному из-за плеча указательным окороком Вергиния — сапфир в перстне загромоздил полнеба.
Над головами, как выпрямленная пружина, прожужжал голос бронзы — к рострам спустились Салии. Толпа налегла на локти, ее совместный рык почтительно упал до шепота, до шторма в исхлестанной листве, потому что тише она не умела. Тише — это уже ужас, а восхищение и любопытство требуют степени шума, хотя бы шороха тысяч пар глаз, вращаемых к точке общего внимания. Моя нелюбовь к людным сборищам странным образом сказывается на воспоминаниях: я вижу всех этих праздных и празднующих не изнутри, не из улья улицы, бессильной разродиться всем громким роем на мозаичный мрамор площади, а словно сверху, с высот Яникула, откуда назавтра глазами повторю пройденное. Время дарует власть над прошлым пространством, и взгляд уже не стиснут слизью орбит, он отпущен в устье похода и там, в сонме удостоенных, созерцает проводы бога на зимний покой, после жаркой жатвы оружия. Новая дробь дротиков о священные Ромуловы щиты — и танцоры грузно взмывают в воздух. Их торжественные одежды взъерошены ветром, как пурпурное оперение, островерхие шапки подобны поднятым клювам утоляющих жажду. На какое-то судорожное мгновение они зависают над фором, как бы мешкают продолжить взлет к золотому фризу храма, но проливаются наземь сгустками предстоящей крови, и толпу накрывает металлический лист военной музыки.