На мгновение непрерывный вопль, издаваемый этим разверстым зевом земли, взволнованно запнулся, а затем покатился вновь волнами вышколенного ликования. Все сорвались с мест и устремили взоры прямо поверх меня. Вергиний, правда пособляемый под локоть шурином Сульпикианом, вскочил на зависть резво, будто проглотил пружину, сделал мне бесподобное лицо, воздев былые брови, и все мы преданно вперились вверх. Там, в закрытой ложе, убранной пурпурной и белой с золотом тканью, стоял хилый старичок в громоздком зимнем плаще и нахлобученной на уши шляпе (полагался венок, но здоровье роднее). Его мелкие черты ускользали от взгляда даже с нашей короткой дистанции, лишь задранный острый подбородок выдавал отсутствие зубов. Старичок рассеянно пожевал, что-то сообщил соседней немолодой даме в осколках холодной красоты — неуместно наклонившись, хотя она была на полголовы выше, — и приветственно извлек из складок сухую лапку. Постояв так пару мгновений, он уронил через плечо неслышное слово, и от резкой тени задника отделился третий, рослый и простоволосый, хотя волос оставалось мало, дорожа неохотно дарованной новой милостью, терпеливый соучастник власти. Я стоял в тридцати шагах от центра вселенной, на гребне многотысячного крика, я тоже, наверное, кричал, но внутри не было ни звука. Мне было беспрекословно задано, в ушах звенел приказ, но я был только частью грозного механизма, предназначенной к повиновению и неспособной к произвольному поступку, как не раздробить крепостной стены вислому тросу тарана. Покорствуя запечатленному авторитету, я содрогался от стиснутого в сердце двойного бунта, от сладости единоличной славы, так просто вообразимой с тридцати шагов, даже вертикальных. Отец — кто мне теперь отец! Разве я не один навсегда в надсадно ликующей толпе неизвестных? Старичок поперхнулся, раскашлялся и жалобно присел у перил. Угодливая тень протянула пухлый платок, и немощного тщательно укутали, спеленали. Супруга опустилась рядом на скамью, Тибе-рий резким жестом дал отбой благоговению. Провыла труба, нарядный прайтор уронил тряпку; дорожка дробно застучала и легла под истекающие солнцем спицы. Меня тоже принесло не с Каспия, этот род римского досуга не был мне в новинку, но убранство колесниц и удалые позы наездников исступляли, поднимали в верхний регистр рева, который не преминул взвиться и больше не молк до финиша. Конская сбруя, вымоченная в радуге, играла россыпью стекляшек и блях; гирлянды георгин, напоровшись на острый воздух, увядали под копытами. Выскобленные до блеска лошади мутнели от первого пота — одной, словно воину, эти бега сулили роковую кровопролитную славу.
Различив в человеческом грохоте членораздельные фразы, я почувствовал, что состою в беседе с Вергинием. Он тыкал пальцем в Палла, поровнявшийся с нашей трибуной вихрь в изумрудной форме, и без тени сомнения излагал прогнозы недавнего собеседника. Я отправил глаза вниз, убедиться в достоверности соседа: тот спокойно проставлял пометы в записной книжке, брезгуя зрелищем, а Палл пока шел третьим и строго сдерживал вороную пару, но придавал расчету видимость ухарства. Сзади одинокий пунцовый цветок извивался в лапах гибели.
Уже не ступить утру на оставленный след, не гореть новому свету в опустевших стенах юности. Напиши себе другое прошлое, правдивее прежнего, — с чем они станут сверять? Палл или Диокл, позор и слава, величественная астма старичка в парчовой ложе, которому подданный прочит в уме участь отчима, Кассиев кинжал, — мир моим милым мертвым, а те, кто ляжет в прах столетия после, уже наперед мертвы мне отсюда, потому что их еще никогда не было в живых, а это непостижимо страшнее, чем жить однажды. «Каждому день предначертан, короток и невозвратен всякому срок; но продлить славой былые деянья — доблести». Как им быть в пыльных библиотеках памяти, если мировой огонь разгорится раньше и они вообще не успеют родиться? Вечен лишь город, который уже возведен, а построенного завтра нет в помине. Здесь, под щетиной сурепки или клевера, стоял дом, пролегал путь, в этом месте мстительно трудилось сердце, неизвестное студенистым жителям воздуха. Хвала Эркулу, что я, вероятно, умер — кто бы я был иначе? Пусть при свете достоверной жизни выдуманные потомки молчат на рыбьем языке будущего, не издавая речи.