Дядя долго мешкал в спальне ради укрощения мятежника, пока я гулко прогуливался по расписному атрию, обкатывая недавние выходные башмаки. К Макеру мы постучались часу в восьмом; сухонький, чернявый с серебряной вязью хозяин в лиловой хламиде оттеснил привратника и провел нас в библиотеку, чтобы там разобраться в обстоятельствах и не отягощать предстоящий обед. Излагал Вергиний, и кое-что даже путал не вполне к моей выгоде, но я остерегался соваться с поправками, решив предстать в самой стоической ипостаси. Макер, напротив, реагировал на рассказ неоправданно живо: то мрачнел и одергивал складки на костлявой груди, то некстати улыбался, выставляя поочередно отлучившиеся зубы — ему бы пошло протежировать выщербленному Силию. Впоследствии стало ясно, что это — лишь нервная манера затворника, но впервые он скорее расположил меня, нежели обнадежил.
Собеседники неторопливо передвигали по воздушным клеткам фигуры вопросов и ответов, а я, прикинувшись, что речь идет о неизвестном, потому что был не в силах совладать с нависшей бедой, озирал комнату и дверной проем с невнятным мельканием фигур в перспективе, чтобы составить бесполезное впечатление. Подобно нам, хозяева жили в первом этаже, но, как выяснилось, снимали, и круги казенной бедности разбегались по зеркалу достатка: стоптанная мозаика внизу, грозовые зигзаги на штукатурке. Вся пожива прежних лет растаяла в дыму гражданской смуты, а заработки библиотекаря, даже возможные высочайшие пожалования, ненасытный город глотал не глядя. Гордость представителя достоверного богатства мешалась во мне со смущением — все же оно было не совсем собственным.
Из коридора подслеповато возник слуга объявить обед, и мы тронулись вслед, на ходу сматывая свиток беседы, чтобы она не посягала на досуг. Ее результат, утомительный и окольный, остался мне неясен — ни глубина изложения, ни убежденность обещания; но Вергиний ободряюще вполз на плечо упитанной пятерней в перстнях. Триклиний гордился ремонтом, которого пока не хватило на всю квартиру: розовые панели с зелеными россыпями пальметт по углам, на полу извилистые с треугольными грудями нереиды седлали дельфинов, будто в бане.
Мы были единственные гости, если опустить Л. Норбана Бальба, коллегу Квинта по вигинтисексвирату и будущего трубача. Мгновенно переключились на греческий, видимо у них обиходный; этот род, положивший полвека на укоренение в тибрской пойме и достигший высот, которые большинству уроженцев были заказаны, не желал порывать с прежней родиной, и родство, скудея в разлуке, крепло восточным течением: дочь, цветущая напротив, вскоре вышла замуж в Ахайю и жила там счастливо от лица всех, пока с Кап-рей не приказали иначе. Я сидел среди греков и римлян, деликатно вплетаясь в разговор, как безногая омела в родовитые ветви из земной бездны; они были себе историей и вселенной, а я — одиноким народом, высвеченным из ночи огнями легиона, прельщенным уверенной речью. Так пробуждаешься в походе от короткого каменного сна, тщетно ощупываешь изнутри онемевшую голову, а за частоколом клубится сиплый говор врага — и никак не ответить себе, кто ты, рожденный общей сыростью, чтобы насухо исчезнуть? Даже не усипет или косматый убий, истребленный накануне, — так просыпается сам камень и бессловесно гаснет. Эти приступы отсутствия были мне, наверное, заменой ностальгии в первый квиринальский год, не хватало Ахайи постелить в прошлое, чтобы блюсти верность. Странная слабость в субъекте, способном тягаться отцовской генеалогией с образцами теперешней рукотворной знати.
Другая Помпея... Я взглянул на тебя впервые глазами незнакомого Бальба, удобно отпраздновал труса, зовущего в атаку из-за чьего-то плеча, чтобы в миг негаданной победы ловко переступить через отважный труп. Я проследовал осью взора, зачарованно огибавшего наши говорливые головы с клубнями еды в зазубренных амбразурах. Надо сказать, меня мало тогда удивило, что женщины, вопреки афинской атмосфере, сидели с нами на равных — ведь не с руки римскому сенатору затевать в столице гюнекей. Позже я понял, что в наезды ахайских родичей полы по негласному уговору все же разделялись. У нас в Испании, кроме Эмпорий, натуральных греков не водилось вовсе, это было скорее прозвище, чем народ, и без тени лести.