— А бить мне кого? Тебя? — беззлобно огрызнулся Геннадий, стаскивая с койки одеяло и набрасывая его, как плащ, на плечи. — Буду лучше изображать испанского гранда. Синьоры и синьориты! — провозгласил он. — Качнем Ивана де Сааведра Михалыча Гомеца дон Гладких!
Предложение было принято с шумным восторгом, и Иван не успел рта открыть, как взлетел под потолок.
— И р-ра-раз!.. И два!.. И три!.. — командовал Генка.
А вечером Ивана ждал еще один сюрприз. К нему пришел Карташев.
— Думал я весь день, думал, Иван Михайлович, и до такого, понимаешь, дела додумался, что не знаю, как и сказать. Да чего там! Ты же меня и надоумил. Решил я с тобой и ребятами ехать, как полагается. Видно, не зря участок вместе ставили. Года, понятное дело, у меня не те, не комсомольские. Но на новом месте пригожусь, может быть, а?
— Семен Павлович! Человечище ты дорогой! — Иван обнял старика за плечи. — Какие тут могут быть сомнения? Возраст? Да твоя душа рабочая, должно быть, помоложе, чем у иного школяра будет. О чем спрашивать? Конечно же, едем!
— Так-то оно так, — согласился старик, — но насильно-то мил не будешь. Ребята-то, как считаешь, не будут против?
— Да ты что? — засмеялся Иван. — Если они меня за это решение до потолка подбрасывали, то тобой и вовсе крышу продырявят. Да что они не понимают, что ли, что мужик ты бесценный и для дела нужный?
Сказал и поймал себя на слове. Действительно, нужный человек Карташев — горняк опытный, на все руки мастер. Так что же тогда по поводу его отъезда Павел Федорович скажет? Может подумать, чего доброго, что это он, Иван Гладких, с участка людей сманивает. Неудобное, черт возьми, положение…
Карташев словно прочел его беспокойные мысли.
— И я так думаю, — простодушно сказал он. — Жили дружно, как полагается, и возраст помехой не был, и, не злобясь, уму-разуму друг друга учили. Я к Павлу Федоровичу заходил. Он тоже говорит: если надумал ехать, не сомневайся. Нужным, говорит, для Ивана Михалыча, для тебя значит, человеком будешь. А мне, говорит, хоть и жаль расставаться, но все одно на старом месте полегче.
Ну, что за народ! У Ивана отлегло от сердца. Пустяк, кажется, а сколько настоящего человеческого понимания и участия в этом пустяке, чуткость какая! Ведь и Карташев мог к нему, к Ивану, не посоветовавшись с Проценко, прийти, и начальника участка никто никогда не упрекнул бы, если бы он старого мастера у себя удержал. Но нет, оба не о себе думали, а друг о друге и о нем, о Иване. И снова потеплело на душе у Ивана.
Понеслись под уклон хлопотливые, полные больших и малых предотъездных забот дни. А накануне отъезда чукотцев, как их называли теперь на участке, и уезжающие и остающиеся собрались в последний раз вместе. Это не было заранее намеченным официальным мероприятием. Не было президиума, предварительно записанных на бумажку речей, регламента и повестки дня. Просто закончился киносеанс, и не успел зажечься в зале свет, как послышались звуки гитары и всем знакомый голос Геннадия выплеснул в темноту первые слова задорной частушки:
Сидевшие рядом с ним чукотцы дружно подхватили:
Генка продолжал:
И — снова дружный хор:
Кто-то, смеясь, стал пробираться поближе к певцам, кто-то, предвкушая веселое продолжение этого импровизированного концерта, снова сел на свое место.
выводил между тем Генка с невозмутимым спокойствием, а кругом подхватывали:
Ойкнула, смеясь и закрывая лицо руками, Катя. А Воронцов, переждав хохот, уже вгонял в краску Сергея и Клаву:
Хохот нарастал, и Генке все труднее было перекричать с трудом утихавший зал.
Теперь уже припев подхватили все:
Иссякли частушки, но никто не расходился. Все вместе спели любимую: «…Меня мое сердце в тревожную даль зовет…»
Были и речи, прощальные и напутственные, тоже с шутками, с взаимными подковырками.
— Слагаю с себя полномочия блюстителя порядка, — ораторствовал Геннадий, — и предлагаю поручить это дело Мише Шемякину. За ним такая сила, что любая колымская шпана спасует.
— Бульдозер, что ли? — задал кто-то явно провокационный вопрос.
Генка моментально отреагировал: