Франческо Кастелли принял фамилию Борромини не из карьерных соображений. Вся его жизнь показывает, что он был глубоко верующим человеком. Вера заставляла его страдать, ибо религия, к которой он принадлежал, отвергала его. Природа его была проклята, он не мог просто плодиться и размножаться, как Господь наказал человеку. Ему этого было не нужно. Он был честен, он не мог двоедушничать. Он не был способен втайне отдаться тому, что считал грехом и что все окружающие предавали проклятью, скрывая, что сами грешны. Но то, что он считал грехом, было сильнее. Он не мог избавиться от желаний, тяготеющих над ним, как анафема. Сознание, что его жизнь сплошная ложь и клятвопреступление, ибо его желания наказуемы и постыдны и открыть их хоть кому-нибудь позорно и невозможно, неотступно мучило его. Он возненавидел жизнь. Будучи христианином, он знал, что он – безбожник и может быть привлечён к суду и обвинён в том, что составляет самую суть его жизни. Зная, что перед ликом Христа, клянясь Его именем, он не может солгать, он бежал себя, заключив в камеру одиночества. В нём не было ни мужества Караваджо, ни его жестокости. Он знал это. У него не было сил противостоять ханжеской морали беспощадных и лживых современных ему блюстителей нравственности, мучавших его. Много их вещало с церковных кафедр, он их боялся и даже уважал. Они были даже среди его заказчиков. Олимпия Майдалькини была большой поборницей нравственности, не меньшей, чем Елена Мизулина. Хор ханжей убедил его. Из-за них он был уверен, что ненормален, что он – последний из отверженных. Лишь белый-белый цвет приносил облегчение своей чистотой. Он хотел девственной белизны жизни и помыслов. Удавалось ему это только в его творениях. Теперь он больше не мог творить. Терпеть дальше было невозможно. Своё искорёженное и беспомощное тело было до отчаяния ненавистно. Мучительнее всего было то, что приходилось всё чувствовать, всё понимать. Забытья не было. Сил переносить душевную боль больше не было, осталось единственное желание – чтобы всё закончилось. Как? Совершить самый страшный грех перед Богом, лишить себя жизни, Им данной? Умереть без малейшей надежды на прощение и отяготить грех преодолённый последним смертным грехом? Но почему Господь столь безжалостен, что не даёт последней милости, не отпускает, заставляет мучиться и длит, длит адскую – никакой ад после неё не страшен – муку, называемую жизнь? За что?
Текст, записанный с его слов, полностью опровергает диагноз Зедльмайера. Он точно всё рассчитал. Нанёс себе рану, мучительную, болезненную, но – последнюю. Он рассчитал, что проживёт ещё нужное время и успеет дать показания, что послужат ему оправданием, ибо он удостоверит, что ранил себя в результате умопомрачения. Его объяснения позволят ему быть погребённым в церкви, рядом с Карло Мадерно, в последней своей церкви, которую он успел полюбить, – Сан Джованни деи Фиорентини. Его признание не исповедь, а свидетельские показания, исповедь не может быть записана и опубликована. Его рассказ исповеднику преследовал ещё одну цель: снять всякие подозрения с преданного ему и, наверное, любимого им Франческо Массари, спавшего в соседней комнате. Он знал, что его свидетельство – обман. Обман Бога. Но не обманывали ли Бога истязавшие себя мученики? Он заслужил искупление своими страданиями. Богу не к чему было придраться. Бог поймёт, а церковь можно и обмануть: в этом – невоцерко́вленность веры Франческо Борромини. Так тонко и точно рассчитать и так ясно изложить при нечеловеческой боли шизофреник не мог. Смерть Борромини – спор с моралью, не имеющей никакого отношения к нравственности.
Любен Божан. «Натюрморт со свечой»