На опустевших просторах литературы разбойничают и распутничают приговы и ерофеевы (Викторы). И только некоторые блаженненькие неистовцы критики, не заметившие, что огонь в их печах давно погас, все мечут и мечут туда дрова. Бесполезно. Нынешние журналы и литература, в них представленная, – это жизнь после смерти. Театр восковых фигур.
И так далее.
Сильно пишет Басинский. И потому вот здесь, тормозя разбег в самом начале, я вынужден остановиться и выступить в роли зануды. Ибо от исходных положений зависит ход дальнейшего разговора. А в лихо набросанных обоими критиками образах меня, например, останавливает ощутимое присутствие хорошо знакомой интонации, предполагающей наличие словосочетаний типа «само собой разумеется, что…», «общеизвестно, что…» и т. д. Важно не проскочить бездумно мимо таких общеизвестностей. Потом спорить будет поздно.
На мой взгляд, здесь демонстрируется особое полемическое щегольство. Оно заключается в игнорировании очевидного, много раз говоренного и давно не вызывающего возражений. Ну, например, в игнорировании неопровержимого факта, что среда обитания литературы изменилась и что литература, соответственно, меняет некоторые свои функции. Что в этом процессе есть и обретения, и потери. Что сказать «случилось страшное» или «свершилось замечательное» – ничего не сказать. И т. д. Об этом писалось особенно много года три-четыре назад. Но для Ермолина и Басинского в данном случае, похоже, не важно, правы были те писавшие или нет.
Они начинают с белого листа: хмурое утро (темная ночь), тошнотворная реальность, омертвевшие журналы и прочее, и все это – в интонации констатирующей. И отсутствие аргументов в защиту столь мрачного восприятия действительности вынуждает на такие же ответные лирико-публицистические отступления.
Да, не спорю, тиражи журналов лет десять назад были гораздо выше. И значили журналы в определенных смыслах несравнимо больше, чем сейчас. Была, действительно была некая гармония во взаимоотношениях журналов и читателей. Была и кончилась – нет того читателя, нет тех журналов.
И можно, конечно, посокрушаться над утратой.
Но можно ведь и вспомнить, чем оплачивалась та гармония.
Вспомнить почему-то умиляющую сегодня многих, а по мне так крайне унизительную для человека, «которому повезло родиться в одной из культурнейших европейских стран» (Басинский), почти подпольную, почти кротовью атмосферу нашего культурного общения, вспомнить ее атрибуты: бледные ксерокопии или третьи (из-под копирки) экземпляры машинописи романа Набокова, кухонные ночные разговоры про Солженицына или Аксенова под магнитофонный голос Галича. Можно вспомнить писателей, годами носивших по редакциям одни и те же папки; состарившихся, поседевших, полысевших под шепоток друга-редактора: ну потерпи, старик, еще немножко, вот свалим/отметим пятидесятилетие (столетие, «предсъездовскую вахту») – и тогда попробуем: вдруг да пройдет! Или писателей, которые, не выдержав, отдавали тексты в «Континент» или «Грани», и долгожданный для пишущего праздник выхода в свет его произведения становился началом его персональной голгофы.
Да, тогда слово писателя значило больше. И в самом начале «оттепельных» времен, когда толпы рвавшихся на читательскую конференцию по роману «Не хлебом единым» сдерживала конная милиция. И уже в более близкие, предзакатные для той литературной эпохи времена, когда пяти-шести рассказов, рассеянных по журналам, хватило Татьяне Толстой, чтобы стать (на время) знаменитым русским писателем.
Прав Басинский. Конной милиции на читательской конференции сегодня не представишь. И чтобы стать даже не знаменитым, просто – известным, пяти рассказов сегодня будет, пожалуй, маловато.
Ну и что из этого вытекает? «Самое тусклое время в литературе»? «Тошнотворная реальность»?
А может, просто