«Но пропаганда – лишь часть подстрекательской деятельности. К ней относились и «стачки, забастовки, подстрекательства к неповиновению, разные демонстрации, насилия над мастерами и директорами, неугодными партии, а также террор относительно заподозренных в шпионстве"».
То есть государственным преступлением становится любое противодействие власти, любая форма протеста, не говоря уже о вооруженной борьбе против государства. И преступлением, что принципиально важно здесь, именно против национальных интересов русских.
Герцен, например, представлен в статье как один из «первых идеологов антироссийского террора», – отметим здесь пока только употребление «антироссийского» в значении «антигосударственного» (то есть эта формулировка предполагает, что деятельное сочувствие Герцена польскому национально-освободительному движению должно предполагать в мотивах поведения Герцена еще и ненависть к России и русским).
Ну а поскольку террор – это, как определяют авторы, «регулируемая преступность», а всякая революционная деятельность должна рассматриваться как родственная террору, то, соответственно, к любому из революционеров мы должны относиться как к преступнику против человечества и человечности.
Именно такими представлены они в статье.
Вот, скажем, Вера Засулич. Процитировав из книги Б. Б. Глинского «Революционный период русской истории»
«…она спокойно вынула из-под тальмы револьвер-бульдог и произвела в генерала выстрел…»,
авторы делают такое заключение:
«Спокойствие при стрельбе в человека позволяет утверждать, что Засулич уже имела криминальный опыт».
(То есть уже не раз «стреляла в человека»?.. И, кстати, по мнению авторов, поступок ее ничем не может быть оправдан еще и потому, что Треплев имел право на приказ выпороть политзаключенного Боголюбова, потому как Боголюбов не был дворянином, а таковых пороть не возбранялось. То есть авторы в данном случае понятия о чести и достоинстве гражданина меряют не мерилом нравственности, а положениями Свода законов Российской империи.)
Или Степняк-Кравчинский. Совершая покушение на генерала Мезенцева с помощью сделанного за рубежом стилета, он,
«воткнув кинжал, не забыл повернуть его, по всем правилам „кинжальных“ убийств… Это позволяет сделать вывод, что Кравчинский за рубежом прошел диверсионную подготовку по овладению холодным оружием».
Ну а что касается Дмитрия Каракозова, то
«анализ материалов, связанных с личностью Каракозова, позволяет предположить, что он был наркоманом».
И т. д.
Получается, что кроме наличия криминального опыта, прохождения «диверсионной подготовки за рубежом», наркомании русские революционеры ничем для нас и не мечены?
Логика, по которой строят свой анализ авторы, исключается здесь предположения о каких-либо других объяснениях их поступков, кроме присущей им нравственной низости, криминальных наклонностей и продажности заграничным государствам. Нелепо в контексте этой статьи было бы вспоминать о том сложном комплексе понятий и чувствований русского интеллигента, одной из первых формул которого стала фраза Радищева: «Взглянул я окрест, и душа моя страданиями людскими уязвлена стала». (Эти понятия, видимо, из арсенала «гражданских историков», от которых авторы отмахиваются фразой «Гражданские историки внесли много путаницы в описание этих акций»). Чувство вины образованного русского человека XIX века перед русским народом, чувство сострадания, боли, особая форма русского патриотизма, предполагающая величие России не столько в могуществе и незыблемости ее государственных институтов, сколько в нравственной высоте самих устоев русской жизни – то есть всего того, что было одной из главных тем русской литературы XIX века, – никак не соотносятся здесь с мотивами поведения русских революционеров.
Толкование же русской истории исключительно с помощью инструментария и уровня нравственных представлений нашего времени, на мой взгляд, ошибочно. Там было все-таки другая жизнь, другой стиль мышления, другие представления о человеческом достоинстве, и мы не имеем права игнорировать это.