Высшее же руководство тем более не могло отвечать за случившееся, слишком уж было оно высоко; и было частью сложного механизма, и вращалось вместе с ним. Итак, чем дальше, тем очевидней становилось, что ни один начальник, вообще никто, в отдельности не виноват. Везде и во всём зло и насилие носили характер почти сверхъественный, анонимный и неподвластный людям, хоть и были строго организованы. Конус уходил ввысь, к облакам, на его вершине восседал Вождь. Но разве мог он отвечать за подгнившие доски?
Было уже совсем темно. В сиянии тусклых лампочек, висевших над частоколом и вахтой, ни стояли перед раскрытыми настежь воротами. Со злобой и завистью смотрели на музыкантов, исполнявших марш военно-воздушных сил: «Всё выше, и выше, и выше», с детства знакомый, жестяный мотив. Их всё ещё пересчитывали, без чего невозможно было войти в зону.
Но это были последние минуты. И когда, теснясь и толкаясь, и крича прорвавшимся вперёд, чтобы заняли местечко, люди побежали мимо спальных бараков к столовой и впихнулись в полутёмный зал, когда пролезли между скамьями и уселись за длинными, пахнущими кислой тряпкой столами, плечо в плечо, шапка между коленями, — настал конец их равноправию. В парном тумане могучие краснорожие подавальщики несли подносы с четырьмя этажами оловянных мисок с баландой в дальние углы, откуда сорок голосов орали им номер бригады. Доверенные старосты получали в окошке па́йки хлеба. Тогда вступил в действие закон лагеря, по которому блага жизни отмеряют в точном соответствии с сословным положением. Кому положена была глыба, кому кирпичик.
Никто не возмущался. Никого не удивляло, что помбригадира, который весь день ходил да покрикивал, и учётчик, чиркавший карандашиком, время от времени макая в рот, на торцах окорённых и распиленных брёвен, и производственный художник, малевавший лозунги, загребают полные ложки густой жирной жижи, а тот, кто работал, упирался рогами, по местному выражению, вылавливает картошинки из зелёной воды. Никто не находил странного в том, что бригадира теперь вовсе не было среди них. Бригадир сидел в тёплой кабинке с мастером леса, нарядчиком и помпобытом, и все трое ели жареное и журчащее с большой чугунной сковороды. Не то чтобы власть и авторитет давали им право есть жареное — наоборот: авторитет их был основан на том, что они сидели в тепле и ели жареное.
Зычный голос раздался из раздаточной амбразуры, староста сорвался с места и воротился с миской жёлтых и осклизлых килек. Он протискивался между рядами и клал щепотью на стол перед каждым кучки тускло-ржавых рыбок. Староста знал точно, кто из сидящих человек, а кто — букашка, кому полной горстью, а кому пальцами. Люди с наслаждением жевали и глотали кильки с головами и хвостиками. Зубами утопали, как в глине, в хлебном мякише; в хлеборезке, в укромном углу позади стола с весами и гирьками и ящиками с ножами и нарубленными палочками для насаживания довесков хлеборез поливал буханки водой, чтобы они весили тяжелей.
Доставали ложки: из-за пазухи, из валенка, из ветхих ватных штанов; у кого была алюминиевая, у кого деревянная, у кого и самодельная, — железные обломки, насаженные на деревянные ручки, диковинные орудия, не помещавшиеся во рту, или слишком маленькие, которые могли бы поместиться в ноздре. Склонившись над столами, все молча ширкали ложками — длинный ряд согбенных спин. У иных не было вовсе орудий еды — ложки крали, как и всё прочее, — и они пили, обжигаясь, через край, догребали обмылки картошки хлебной коркой. Потом поднимали почернелый оловянный сосуд и, закрыв лицо, как близорукий держит книжку, сопя и задыхаясь, страстно высасывали остатки.
И всё же они не были самыми низкими на общественной лестнице. Вдоль стен стояли мисколизы, мрачными провалившимися глазами смотревшие на едоков. Ждали, когда подадут второе блюдо. Здесь была своя конкуренция, от одного привилегированного могло остаться больше, чем от всего стола рядовых работяг; от тех-то ничего не оставалось. Миски, измазанные кашей, рвали друг у друга из рук.
Сытые и довольные, выбирались из-за столов, близились блаженные минуты — их ожидал ночлег; бригада сидела на полу, перед печкой и между нарами; кряхтя, стаскивали с ног рыжие эрзац-валенки, тесные в голенищах и растоптанные внизу, с загнутыми, как полозья, носками, разматывали сырые портянки, ковыряли завязки ватных штанов. Занималась очередь за окурком.
«Ты! Покурим».
«Покурим, морда…»
«Корзубый, покурим!»
Так дымный чинарик, кочуя из уст в уста, превращался в ничто между пальцами, в искру, угасшую на потрескавшихся и обросших шелухою губах. Покурив, выпрастывались из набухших портов, оставлявших лиловые пятна на подштанниках сзади и на коленках. Старик дневальный, нацепив груды одежды на коромысло, собрался нести их в сушилку.