И тут… по сей день не знаю, как это произошло: никогда не мог определить, что я чувствовал и понимал тогда, а что домыслил потом. Но одно я помню точно. В зеркале за стойкой я увидел дедушкино лицо, старое, морщинистое, усталое, и мне вдруг стало очень его жалко. Как именно десятишиллинговая банкнота, которую я весь день мял в кулаке, перекочевала в его руку — этого я не помню. Слов не было — знаю. Ни секунды не колебался — тоже знаю. И когда наши пальцы встретились под стойкой, я не думал, что делаю какой-то безрассудный, или щедрый, или покровительственный, или просто легкомысленный жест. Видимо, в ту секунду я не мог поступить иначе: требовались деньги, а у меня они были. Вот и все.
— В долг? Кому нужен долг? — воскликнул дедушка. — Ты что, деньги узнавать перестал? — Он припечатал банкноту к стойке и высокомерно заворчал: — Ну-ка, малый, быстро! Мне что всегда и какой-нибудь сладкой водицы для моего внука, Тома Бэрке… — он на мгновение остановился, — продолжателя моего рода! Поторопись, малый! Поторопись! Нечего на нас глазеть! Поторопись!..
Когда мы снова вышли на улицу, небо разверзлось над нами, и плотная завеса дождя промочила меня насквозь за секунды. Мы пригнули головы и побежали. В конце улицы дедушка остановился, будто здесь кончались его владения и идти дальше он не мог. Он снял пиджак, накинул его мне на голову и плечи.
— Ты хороший парень, Том Бэрке, — негромко сказал дедушка. — Хороший парень. Скоро проведем с тобой еще денек. А теперь иди. Дуй к дому.
И он легонько толкнул меня — пошел! Через несколько шагов я обернулся. Дедушка бежал под дождем в одной рубашке, опустив огромную голову на грудь, чуть сгорбившись. Я стоял и смотрел ему вслед, пока он не скрылся из виду, но он так и не обернулся.
Я не стал спешить домой. Медленно побрел по дороге, нарочно ступая в лужи. Дедушкин пиджак был словно большая палатка, из-под нее я видел, как передо мной чертит свои линии дождь. А в палатке было тепло, влажно и уютно. Я не спеша семенил к дому, и вдруг ко мне снова вернулся этот запах, запах дедушки. Он растекся внутри всего моего шалаша, облепил нос, глаза. Я поднял руку и понюхал ее. Теперь и рука пропиталась этим запахом, и грудь, и все мое тело. Запах был во мне, вокруг меня. Только бы он не улетучился, тогда у меня достанет смелости посмотреть маме в глаза и поведать ей ужасную правду: я вернулся без йода, без денег, и меня поймал дедушка.
Мой отец и сержант
Если за Драмкилом, что в графстве Тирон, свернуть на узкую, уходящую вверх дорогу, через восемь километров она упрется в поселок Нокена — там всю свою беспокойную жизнь проработал школьным учителем мой отец, а я родился и вырос. Это пахотные земли у подножия серо-черных гор, что отделяют графство Тирон от графства Донегол. Прямо из дверей нашего дома, а еще лучше — из дверей школы, это на полсотни метров вверх по горе, были видны пестрые клетки любовно ухоженных полей, а сразу же за ними город, всегда купавшийся в лучах солнца. Мы называли его «солнечный Драмкил», а неблагодарные горожане звали нас «черным Нокеной» — нужно было хорошенько приглядеться, чтобы заметить наш поселок на фоне темных гор. Нам мерещилось, что мы и они — достойные друг друга соперники. Сейчас-то я понимаю, что соперничеством и не пахло: в лучшем случае мы были для жителей Драмкила неотесанной деревенщиной.
Семи лет я пошел в публичную начальную школу Нокены, директором и единственным учителем которой был мой отец. Вся школа — одна классная комната, обшарпанная и неуютная, подгнившие деревянные половицы, того и гляди, провалятся, стены — во влажных струпьях, будто больны проказой, два готических окна проклеены кусками пожелтевших от времени газет. Двадцать с чем-то учеников размещались за четырьмя длинными тиковыми столами, стоявшими на привинченных к полу чугунных плитах. Поначалу я занимал место в первом ряду, с годами медленно, но верно продвигался назад, и два последних учебных года гордо восседал у задней стены вместе со взрослыми мальчишками и девчонками.
Помню, в первые дни учебы, я здорово растерялся — отец сразу стал относиться ко мне по-другому. Дома он называл меня «Джо», «сынком Джоки», а в особо нежные минуты — «бубенчиком», так меня величали еще в колыбели. В школе же я был просто-напросто Харган, так же как Билли О'Брайен был О’Брайен, а Майр О’Флаэрти — О’Флаэрти. Отец не делал мне никаких скидок — наоборот, спрашивал с меня больше, чем с других. Я словно раздвоился в его глазах, был то его сыном, то учеником, точно так же раздвоился для меня и он: добрый, не очень разговорчивый отец, снедаемый честолюбием, как я понял много лет спустя, и мой учитель по кличке «Сержант» — жесткий, требовательный, сухой и непреклонный. В мои школьные годы эти два человека — отец и Сержант — были так не похожи друг на друга и вели себя настолько по-разному, что у меня даже не возникала мысль о переплетении этих двух личностей, тем более об их слиянии в одно целое.