…а я шут. Я барский шут, безропотно отрабатывающий шутовскую барщину. Это господская женщина, и она не для меня. Когда я стою рядом с нею, мне кажется, что все в этом мире настежь. А едва она двинется вперед, заливая меня выше краев волнами эфира, как ощущаю, что чувства мои зашкаливают, и весь делаюсь неисправным, перегоревшим. Волны благодати опадают, и я горю пульсирующей злостью, призывая на помощь всех возможных Богов, единственно чтобы стреножить эту грандиозную несправедливость (…)
Моей!
Она должна быть моей, даже если мне придется вконец переиначить себя и свою крапленую судьбу. Все силы мира! И добрые, и злые! Помогите, ведь вы живете во мне, и вам уютно бороться в моей выкорчеванной душе. Если я хоть дорог вам как эксперимент! Помогите мне (…) или в безудержном неистовстве я додумаюсь до таких вещей, что отомщу вам всем (…)
Имя Лиза — красного цвета, самого красного цвета под солнцем, а имя Фома — самого синего цвета.
Все силы мира, помогите мне! Иначе страсть расщепит мой бесстрашный компьютерный мозг до молекулярного уровня.
— Фома Фомич, вы готовы? — спрашивает слюнявый голос, доносящийся словно из замочной скважины. За дверью стоит моя мишень — Смысловский, как всегда полный своего калечного смысла.
— Да, наидражайший Эдуард Борисович, я максимально изготовился к психотехнической дефлорации, которую вы мне благоволили предложить, — говорю, надменно изучая свой безупречный маникюр и поправляя цветастый галстук, повязанный поверх мертвым уступом стоящего воротничка белой сорочки с объемными жемчужными переливами. Брючный ремень из шкуры какой-то поразительно ядовитой змеи придает упругость всему туловищу, словно камертону в предвкушении звука, а в мозгу сам собою сочиняется некий наступательный марш, и я мысленно обещаю мучения всем алгоритмам вычислений, надумавшим бестолковыми цифрами раскусить мою неуязвимую сущность.
— И любите же вы, Фома Фомич, всякие словесные выкрутасы! — раблезиански ехидничает Каноник, приглаживая лысину.
— Если бы только словесные, я бы у вас не работал.
— Это верно, ух… — и Эдуард Борисович живописно поскользнулся на банановой шкурке.
— Аккуратнее, маэстро, евгенике вы нужны живым.
— Как и вы, — его лицо натянулось в улыбке, словно тетива, готовая что-то метнуть.
На втором этаже особняка в одной из боковых комнат с окнами в сад, примыкающих к коридору, расположился компактный вычислительный комплекс с изрядным количеством периферийных средств, долженствующих отслеживать специфику, всех эгоистических тенденций в психике подопытного (то есть меня). Две слегка изогнутые плоскости из голубовато-желтого металла на пространственно регулируемых подставках отстояли друг от друга на два — два с половиной метра. Эти штуковины создают психогенное поле, в которое меня погрузят и в котором, собственно, будут происходить все изменения. Тут для меня не было ничего сверхъестественного. Частота излучения, балансировка измерительного контура, конструкция чувствительных элементов, математическое обеспечение — вот, пожалуй, и все вопросы, которые возникли у меня из праздного дипломированного интереса. Мое эгоцентрическое сознание — это слоеный пирог излучений различной частоты. Желание чувственных удовольствий — это одна частота, желание смысла жизни — другая, стремление к Богу — третья, а мое священное Неверие — совершенно особая, несущая, частота. Мое Неверие субстанциально и обладает высокой потенциальной и кинетической энергией, а моя Неверующая мысль материальна. Мелкие хитроумные частицы, устремляющиеся из меня в открытый космос, несут закодированную детальную информацию о моем Неверии. И сегодня чиновники от науки надумали выкрасть эту тайну у природы и, конечно же, с моей помощью.
— Присядьте на стул между вот этими экранами и расслабьтесь, совершенно расслабьтесь, а еще лучше — ни о чем не думайте, — сказал Эдуард Борисович, копаясь глазами в писанине цветного монитора высокого разрешения.