Обрывки музыки, разрываемой на чести при резких виражах, сверлящие женские возгласы и надсадный мужской хохот, растянутые лица зевак, островки мерной растревоженной жизни и ветер, ветер пополам с распущенными волосами — все это донесло нас до леса. С разбойничьим улюлюканьем, скрипением кожаных ремней и одежд мы покинули автомобили, утонувшие в желто-фиолетовой от солнца траве оврага, и, по инерции еще полные движением, бросились в лес с подлинным воодушевлением. Поваленные стволы, поросшие разноцветным бархатным мхом, вечнозевающие дупла сонных дубов, острые назойливые ветви, кочки, чреватые вывихнутыми ногами, подозрительные ямы и пни, обширные полотнища седоватой паутины, натянутой вдоль и поперек солнечных лучей, и Бог весть что еще быстро охладили наш порыв. Велико же было мое изумление, едва в этом безмятежном растительном месиве я встретил двух водруженных егерей в форменной одежде с двумя загрустившими псами на истертых поводках. Люди осмотрели меня, не акцентируя внимание на эффектной внешности, а только в надежде предупредить желания. В двух этих морщинистых лицах не было ничего необыкновенного, разве что одно было, кажется, давно опалено порохом, и черные точки от близкой вспышки успели изрядно поблёкнуть. Я пробежал между егерями, обеспокоив только собак, нехотя лаявших в спину. Далекие, нечеловечьи от эха крики людей, одиночные выстрелы, сыпавшиеся со всех сторон невпопад, почти детские крики птиц над головой, и снова назойливые ветви и не менее назойливые мысли. Утомленный всем этим, я вышел на поляну с удивительно низкой бледной травой без единого цветка вокруг и увидел…
… Лизу, стоящую ко мне спиной. Она пристально вглядывалась в лес, все так же грациозно держа легкий карабин на плече. Как изумительно волшебна была она в костюме своенравной охотницы!
Сбросив шлем, очки, я тихо подошел к ней. Сбил Лизин карабин в траву, взяв за плечи, повернул ее и, не смотря больше в киноварные глаза, губами наощупь поцеловал ее так, как учили мои всесильные жизнерадостные Боги. Поразительно, что она даже не вскрикнула от испуга! Во всем Лизином существе не было сопротивления, хотя не было и ответа, словно я целовал женщину с мороженым во рту.
— Что вы делаете, Фома? — спросила она тихо, смирившись с объятиями.
— Бешусь с жира! — ответил я, энергично поедая мгновения краденой близости. — Христианство бросило в Эрос ком грязи и принялось вылизывать раны нищих, а я позабыл о нищих и вылизываю всю грязь, что досталась Эросу. Я — новый язычник. Извини, мне нет никакого дела до мирового добра и зла, до чудовищного эксперимента, который ставят надо мной. Мне нет никакого дела до того, что ты господская женщина, а я всего лишь дорогой придворный шут. Я люблю тебя. Это — моя религия.
Она мягко освободилась.
— А как же нищие?
— А я не запрещаю быть им богатыми. Люди приходят и уходят, а животворный символ Эроса постоянен. Так что же нужно очистить от гноя и грязи? То, что вечно, или то, что временно своей убогой временностью? Нищета — худший из пороков и тягчайшее из преступлений, а христианство и Утопия канонизировали нищету и вживили ее в мозг людей. Христианство переносит рай в начало человеческой истории, а Утопия обещает мне его в конце. Но я-то посередине. Что же мне делать, ведь я живу после рая и до рая? Тогда вообрази себя богатым — и изобилие домчится к тебе со всей своей роскошной прытью. «Земная любовь, богатство, успех, гордость, своеволие, страсть, никому не подчиненный и никого не боящийся разум — тягчайшие грехи», — говорят мне христианство и Утопия. «Это великие блага, — говорю я, — берите и тратьте». Все, что есть в мире, в душе человека, в его теле, только затем и существует, чтобы быть истраченным без остатка. Почему же ты и я не имеем на это права? Ведь не одними же искусственными нравственными обязательствами жив человек. Христианству я никогда не мог простить печальные лица святых, а Утопии — постность обещаний и гадкие, безвкусные лозунги. Мне не нужна печальная религия и заоблачная высь Утопии. Я — веселый, витальный человек — люблю сильную пеструю жизнь, переполненную информацией и ощущениями. Я сделал из своей жизни дорогой необычный клип, христианство же хочет, чтобы я страдал. Утопия хочет, чтобы я жил завтра, а я хочу жить сегодня. Полета моих фантазий и трансцеденции хватит на христианство и Утопию вместе взятые. Я просто иначе устроен. Разве это моя вина?
Лиза внимательно слушала. Яркий макияж делал ее сейчас не загадочной, а беззащитной. Она помолчала и, совсем по-детски вскинув голову, спросила:
— Скажи, а у тебя есть понятия греха и искупления? — локон промчался по ее лицу вслед за разделившим нас ветром.
— Нет, я не понимаю, что это такое, — ответил я, аккуратно сдув локон на место ветру назло.
— Так значит ты Бог?
— Очень может быть, только мне некогда думать об этом: я слишком занят жизнью. Я потребляю ее, — глубоко вздохнул и продолжил: