Но грянула первая мировая, и в бряцании ура-патриотических кимвалов родился «Памятник славы», весьма жалкое и очень «лукоморское» – см. «Китайские тени» в нашем издании – детище. Лишь одно стихотворение перенес Г. Иванов из этой книги позднее во второе издание «Вереска» (как бы «второй том» несостоявшегося «Собрания стихотворений», воспроизводимый в нашем издании), еще пять– в «Лампаду», от всех прочих отрекся навсегда. Отзывов на книгу по военному времени появилось немного, но были они знаменательны. Сергей Городецкий, второй (после Гумилева) «синдик» «Цеха поэтов» – незадолго до того, впрочем, распущенного,– был от книги в исступленном восторге: «В книжке Г. Иванова почти не найти технических недостатков» (высшая акмеистическая похвала.– Е. В.),– и продолжал в том же духе, варьируя более ранние слова Гумилева: «Изобразительная сторона порой очень ему удается"[1.03]
. Изобразительности у Г. Иванова и вправду было с избытком, но думается, что «Памятник славы», книга «датских» стихотворений, т. е. стихотворений «к датам» (как до недавнего времени называли подобные стихи в советских газетах на редакционном жаргоне), появился на свет не без солидных гонораров «Лукоморья». Книгу ничуть не спасала прекрасная обложка работы Егора Нарбута. Но интересно, что именно на это уродливое творение Иванова откликнулся рецензией А. Тиняков (ниже о нем будет сказано подробно): «Литературное дарование Г. Иванова представляется нам столь же несомненным, как и скромные размеры этого дарования. <…> Г. Иванову не хватает ни поэтической силы, ни вкуса".[1.04]Тиняков, именно Тиняков брался быть для «Памятника славы» «судьей вкуса» – и был прав: Г. Иванов кричал «ура» недостаточно громко для истинною «патриота», каковым сам Тиняков становился, если платили.
Уже в самом конце 1915 года Г. Иванов выпустил свой последний дореволюционный сборник – «Вереск» (на титульном листе – Пг., 1916). Недостатка в рецензиях не было: попривыкнув к затяжной войне, Российская империя праздновала свои последние «именины». Городецкий пришел от «Вереска» в ярость. «По-видимому, этот поэт собрал жатву стихотворной работы в предыдущей своей книге «Памятник славы», где он много сильнее, чем в «Вереске» В «Памятнике славы» звучит голос юноши, которого события сделали взрослым. В «Вереске», наоборот, есть что-то старческое, желающее помальчишествовать. <…> Если это не искренно, это противно. Если искренно – и того хуже"[1.05]
. Отозвался на книгу и Гумилев– в последний раз, мысль он развивал прежнюю, глубоко верную, как показало все последующее творчество Иванова: «Почему поэт только видит, а не чувствует, только описывает, а не говорит о себе, живом и настоящем?» – и добавлял в конце отзыва: «Мне хотелось бы закончить этот краткий очерк вопросом, для того, чтобы поэт ответил мне на него своей следующей книгой. Это не предсказание. У меня нет оснований судить, захочет и сможет ли Георгий Иванов серьезно задуматься о том, быть или не быть ему поэтом, то есть всегда идущим впереди"[1.06].Прозрение Гумилева было верным по сути, но весьма робким. Куда острей и точней оказался отзыв Ходасевича – о нем еще придется говорить отдельно, – а также убийственный по бесспорности (на 1916 год) приговор В. М. Жирмунского: «Нельзя не любить стихов Георгия Иванова за большое совершенство в исполнении скромной задачи, добровольно ограниченной его поэтической волей. Нельзя не пожалеть о том, что ему не дано оформиться к художественному воплощению жизненных ценностей большей напряженности и глубины и более широкого захвата, что так мало дано его поэзии из бесконечного многообразия и богатства живых жизненных форм".[1.07]
Гумилев отозвался тревожно, Жирмунский – сочувственно, но пессимистически, Ходасевич – с сомнением. А в целом дореволюционному периоду творчества окончательный приговор вынес сам же Георгий Иванов много лет спустя в письме к Роману Гулю (от 10.111 1956 г): «…Вы в моей доэмигрантской поэзии не очень осведомлены. И плюньте на нее, ничего путного в ней нет, одобряли ее в свое время совершенно зря"[1.08]
. Георгий Иванов (сорок лет спустя) был прав, но лишь отчасти. Прозорливые люди (Гумилев и Ходасевич прежде всего) видели поэзию Иванова в правильном свете: перед ними был не столько поэт, сколько вексель, некая присяга, смысл коей сводился к двум словам: «буду поэтом». И поэтом Иванов стал, и оплатил вексель – всей жизнью.