В тексте, написанном годом позже, зимой 2011-12-го, этот же любопытный прохожий, видящий, слышащий, настойчиво желающий знать и отчетливо необходимый автору, возвращается в новом обличье.
Правильный читатель стихов – это параноик. Это человек, который неотвязно думает о какой-то важной для него вещи – как тот, кто находится в тюрьме и думает о побеге. Он все рассматривает с этой точки зрения: эта вещь может быть инструментом для подкопа, через это окно можно вылезти, этого охранника можно подкупить. <…> Читатель, который не воспринимает того, что нам кажется сокровищами поэзии, – это просто человек без собственной, параноидальной и почти агрессивной мысли о чем-то лично для него наиважнейшем – как, скажем, мысль о судьбе государства для читателя Горация или мысль о своем Я для читателя романтической поэзии. Чем сильнее в человеке эта мысль, тем более в далеких от него, неясно о чем говорящих или говорящих будто бы совсем не о том текстах он готов увидеть на нее ответ. Нам всем это знакомо по критическим моментам жизни: когда мы ждем ответа на жизненно важный вопрос от врача или от любимого существа, то мы во всем видим знаки: да или нет.
Две эти фигуры: читатель-параноик, пытающийся извлечь из поэтического текста ответы на вопрос, что его неотступно тревожит, и любопытный прохожий, греческой губкой в присосках впитывающий бесчисленные объяснения, своего рода аверс и реверс одной потребности – в вовремя заданном вопросе.
В средневековом романе молодой герой, который очень старается вести себя достойно и правильно, попадает в странное место, становится свидетелем странных вещей и – что существенней – необъяснимого чужого страдания. Он, как и подобает учтивому юноше, старается не задавать вопросов – и с этого, можно считать, начинается новая европейская словесность с ее культом деятельного, невежливого добра. Незаданный вопрос делает происходящее как бы несуществующим или как минимум несущественным – невидимым; он оставляет его в застенном пространстве сказки или миража. Спросить всегда значит спасти; в истории Парсифаля это так буквально, побуквенно. В литературе нашего времени вопросы этого рода (что здесь происходит? зачем это? что говорит автор и почему он это делает? что сказать- то хотел?) принято считать наивными, то есть лишними, хотя не каждый из нас готов с этим мириться. Но случай Дашевского, в своей критической практике сделавшего ясность (доступность самого темного тезиса простому, на пальцах, объяснению) непременным условием разговора, совсем особый, и он, быть может, как никто нуждается в вопросе: понимании того, в какой координатной сетке находятся его тексты, поэтические и критические, какие условия существенны для их понимания. Возможно, в первую очередь это касается его последней книги.
Здесь надо как-то набрать воздуха и объяснить, почему это так. Ожидание вопроса и готовность немедленно ответить из каждой новой временной точки, были, кажется мне, непременным условием внутренней жизни Г. Д., своего рода интеллектуальной и нравственной тренировкой, которую он считал для себя обязательной. Возможно, вопрос в разные годы формулировался по-разному – но это только требовало от отвечающего дополнительной четкости и осознанности (вместе с потребностью додумать и прояснить всякую боковую ветку). Постоянная радостная готовность осознать, зафиксировать и объяснить собственную локацию- позицию поражала собеседника – словно Гриша вел при нас еще один разговор, где держался ответ – делалась работа постоянного прояснения и уточнения. Обнаруживая, что у других это устроено иначе, формулы приблизительны, а циферблат затуманен, он, кажется, всякий раз удивлялся – и именно общей для всех потребности в ясности как дисциплине, нуждающейся в постоянном упражнении, ему, кажется, очень не хватало здесь, с нами.