В общем, я нахожусь в поиске мира, вновь ставшего первозданным, райского света, излучаемого детством, сияния первого дня, незамутненного сияния, нетронутой Вселенной, которая должна явиться мне, будто только что возникла из небытия. Это все равно что захотеть присутствовать при самом акте сотворения мира еще до того, как он начал приходить в упадок, и этот акт я ищу в самом себе, будто стремлюсь подняться вверх по течению Истории, или в моих персонажах, моих других «я», или таких, как остальные, похожие на меня, что ищут, осознанно или нет, свет абсолютной истины. И оттого, что на их пути нет никаких указателей, персонажи мои блуждают во тьме, в абсурде, в не-понимании, в мучительной тоске и тревоге. Часто замечали, что я много говорю о своей тревоге. Мне же скорее кажется, что я говорю вообще о человеческой тревоге, которую люди пытаются разрешить очень нелепыми способами, барахтаясь в повседневности, в серости или в несчастии, либо просто ошибаются, запертые в тупиках истории и политики, разных эксплуатаций, репрессий, войн. Детство и свет сливаются в одно целое, они тождественны в моем сознании. Все, что не есть свет,— тревога и мрак. Я пишу, чтобы этот свет найти и попытаться его передать. Этот свет сияет на грани некоего абсолюта, который я теряю и который вновь нахожу. Это к тому же удивление. Я вижу себя на детских снимках, с глазами круглыми и ошеломленными уже оттого, что существую. Я не изменился. Изначальное изумление во мне так и осталось. Я здесь, меня поместили сюда, окружив и тем, и сем, а я по-прежнему не знаю, что же со мной произошло. На меня всегда производила огромное впечатление красота мира. Когда мне было восемь или девять лет, я пережил два апрельских и два майских месяца, ставших для меня незабываемыми. Я выбегал на дорогу, вдоль которой стелились примулы, я бегал по зазеленевшим лугам в не-выразимом восторге существования. Эти краски, эти переливы глубоко запечатлелись в моем сознании, и когда я говорю, что мир — это тюрьма, то это, в сущности, неверно. Весной я, наверное, узнавал краски, красоту и свет того рая, о котором все еще должен был помнить. Даже сейчас, желая освободиться от тоскливого наваждения, я как бы отступаю в сторону от мира и всматриваюсь в него так, будто вижу впервые, как в первый день своего сознательного существования. В стороне от мира, в укромном уголке я этот мир созерцаю так, будто и не являюсь его частью. Порою я ощущаю приливы пронзительной радости. И когда удивление мое достигает своей высшей точки, я уже ни в чем не сомневаюсь. Во мне живет уверенность, что я рожден, чтобы пребывать вечно, что смерти не существует и что все есть чудо. Торжественное присутствие.
Я несу в себе глубокую признательность за то, что присутствую на этом Представлении и участвую в нем. И коль скоро я участвую в этом Представлении, то участвовать буду во всех Проявлениях божественной сущности, всегда, вечно. Именно в эти мгновения, за пределами всех бед и всей мировой скорби, я уверен в том, что осознаю всю полноту и подлинность сущего. Я возвращаюсь в тот возраст, когда прогуливался с ореховой палкой среди примул и фиалок, среди тех ароматов в весеннем свете, когда мир, казалось мне, только начинает жить и когда жить только начинал я сам. Да, пишу я прежде всего для того, чтобы выразить все свое удивление. Но радость в удивлении приходит не всегда, или, точнее, мне редко удается достигнуть того удивления, в котором открывается эта самая радость либо это состояние экстаза. Чаще всего небо сумрачно, и чаще всего я живу в тоскливой и уже привычной тревоге. Щелчок, вслед за которым все озаряется, случается редко. Я стараюсь вспомнить, пытаюсь удержать светоносное чудо; иногда это мне удается, но с возрастом сделать это становится все труднее. Годы моей собственной истории подобны бурным, бедственным, обезумевшим столетиям всемирной Истории. Смутное прошлое, не-что вроде воспоминаний или мировой памяти, отсекает меня и всех нас от начала начал. Мы живем с обыденно-привычным чувством щемящей тревоги и несчастья, и если я порою замечаю, что мир — это праздник, то знаю также, как и все вы, что он—несчастье и горе.
Прежде всего было изначальное удивление: осознание своего существования, удивление, которое я мог бы назвать метафизическим, удивление в восторге и в свете, непогрешимо чистое удивление, безо всякой оценки или суда над миром, то самое удивление, что я обретаю, разумеется, лишь в исключительно редкие для меня благословенные минуты. На первое накладывается удивление вторичное. Удивленное осмысление и констатация, что вот-де есть зло или что просто все обстоит плохо. Констатация того, что зло существует сейчас, среди нас, что оно подтачивает нас и разрушает. Зло и мешает нам осознать чудо. Будто бы это зло не является частью самого чуда; оно обыденно, оно является каждодневной нашей пищей. Радость бытия меркнет, задушенная несчастьем, выплеснувшимся из берегов. Необъяснимо это так же, как и существование,