...Под утро, кончив беседовать с работниками порта и флотилии — Месроп притащил даже помощника начальника, тот отдыхал в Адлере, взял неделю за свой счет, приехал из Севастополя, думал скрыться от забот, — Костенко пошел на пляж, окунулся в студеную еще воду, лег на холодную гальку (только августовская держит тепло солнца до утра, майская за ночь остывает) и долго смотрел на то, как в небе шло тяжелое, драматичное, видимое противостояние: солнце натужно стремилось пробиться к людям, которые сюда к нему и приехали, а тяжелые, рваные, с вороньим, нутряным, фиолетовым отливом тучи словно бы блокировали его, затирали. Натужность борьбы была столь драматичной, явственной, что Костенко снова вспомнил Митю и Левона, когда они поехали — в сорок девятом еще — на «Динамо». Играли тогда «Спартак» и «ЦДКА». Состязание было финальным, определяющим турнирную таблицу, стадион полон. Напряженность была подобна этой, утренней, только здесь напряженность еще более драматична, потому что тишина плывет над морем, на пляже ни одного человека, рассвет. А тогда стадион ревел, и футболисты, чувствуя трибуны, выкладывались, и кто-то дал прострельный пас, а кругом стояли спартаковцы, и было это метрах в двадцати от ворот, и форвард Валентин Николаев (жив ли?) прыгнул ласточкой, и в этом феноменальном прыжке, параллельно земле, пролетев сквозь строй спартаковской защиты, он нашел головою мокрый мяч и сунул его в девятку. Левон и Костенко тогда вскочили со своих мест, закричали, как, впрочем, и весь стадион, вне зависимости от того, за кого болели зрители: восхищались честной работой, которая сделалась вдруг историей футбола. А Митя раскуривал свою маленькую трубочку, смотрел на друзей, и горькая, нежная улыбка была у него на лице. «А чего ж ты молчишь?» — спросил тогда Костенко Митю. «Я не молчу, — ответил тот. — Я вместе с вами. Только я кричу молча. Так порою слышнее».
11
В Москве, вернувшись рейсом, который вылетел из Адлера в 11.20, Костенко сразу же прошел к генералу:
— Дмитрий Павлович, мне сдается, что Кротова-Милинко-Минчакова мы упустили.
— То есть?
— По моей версии он должен был в январе — марте жениться, взять фамилию жены и уйти в загранку с рыбаками... А там...
— Связывайтесь с рыбфлотом Союза — были у них случаи ухода или нет? Потом возвращайтесь ко мне, соберем людей, обсудим препозиции.
Никто, однако, с судов не уходил.
Костенко заперся у себя, сводя в один документ данные тех опросов, которые он провел за последние дни. Он писал четко и быстро, но в голове засела мысль, мешавшая продолжать работу.
Он отложил перо, достал из сейфа свою самую дорогую зажигалку, «Дю Понт», тяжелую, красивую, долго разглядывал ее, а потом задал себе вопрос:
— Ну хорошо, а отчего не «Амундсен»?
«Я пошел по версии «Немо», это легко, — думал он, — нехватка кадров у рыбаков, условия труда тяжкие, поэтому берут практически всех, не до проверки моральных качеств, план надо давать, государственный план — не какой-нибудь... А если предположить, что он действительно женился, взял фамилию жены и переселился с нею куда-нибудь поближе к пограничным районам, в ту местность, где летают маленькие самолеты? А водить самолет он умел. Кстати, отчего он не пошел в авиацию, когда началась война? Тадава не исследовал эту линию. Надо подсказать. Действительно, почему? Рассчитывал, что в пехоте легче перебежать? Хотел ли он изменить с первой же минуты? Или это пришло от страха, когда столкнулся с силой, которая показалась ему мощнее нашей? Он же преклонялся перед идеалом силы. А может, он пошел на фронт искренне? Мне очень не хочется в это верить, но я не имею права верить только в свою версию. Он был честолюбив. Драчливость и заикание — две стороны одной медали. А что с заиканием?»
Костенко включил селектор. Тадава не отвечал.