Между тем, распаривая в ванной неприкаянные любимые косточки, вспоминая ещё вчерашних друзей на пляжах Мёртвого моря и эту московскую стынь с туманами, где даже эха нет, кричи – не докричишься, вдруг ощутит пилигрим на щеке слезу благодаренья, что не растратил в себе завещанную предками – в Вавилоне ли, в Египте, в Бердичеве – вековечную местечковую скорбь, которая и сделала его таким, какой он сам себе есть.
А Москва продолжает удивлять. Ты фотографировался с «живым» Лениным на Красной площади и с тунеядцем Горбачёвым, клянчащим на бутылку на Пушкинской.
Метро «Войковская». На лестничных ступенях и тротуаре лежат вповалку разжиревшие дворняги. От лени переворачиваются через оплывший позвонок то вправо, то влево. Рядом оставленные на газете сердобольными москвичами – беляши и ватрушки. Масля бумагу, лежит в красной корочке куриный окорочок, который псы не едят из-за подгорелости. И на эту снедь, мечту провинциальных пенсионеров, с завистью поглядывает сидящий напротив, спиною к стене, бомж, с такой же бурой, словно обжаренной, половиной ободранной хари. Псы беспечны и до того безразличны к перешагивающим через них прохожим, что кажется, схвати сей бомж окорочок и побеги, то вряд ли разлепят отяжелевшие веки, чтоб проводить воришку ленивым взглядом. Не мудрено, что лишь подумают сквозь дремоту: бедолага!
От впечатлений, от воя вагонов в подземелье голова идёт кругом. А на улицах столько машин, столько народу! Глядишь через дорогу, а там, в толпе, плывёт Петька Урвакин. Ё-моё, Петька Урвакин из посёлка Аметьево! Как это он тут оказался? Ты киваешь ему, он тоже здоровается, и его уносит… А вон с какой-то дамой под руку шагает Валерка с Кривого переулка, недавно отсидевший за дебош трёшку. Ба, сколько же тут знакомых! Ты издали приветствуешь Валерку с должным почтением. Ведь он своё отбыл по закону, отстрадал, как чернец в келье, очистился перед обществом! Показываешь всем видом, что ты уважаешь его самого, его домовую книгу и всю его семью.
– Освободился?! – восклицаешь одобрительно.
Лицо его вдруг каменеет…
Тебе кажется, что он не расслышал. И ты кричишь через головы людей ещё громче:
– Откинулся?!
Он наклоняется к подруге, что-то говорит ей. Наконец кричит в ответ:
– Ага!
И почему-то они смеются…
Вы идёте в разные стороны, вас увлекает толпа.
От полученного удовольствия у тебя в душе расплывается благость, ты ищешь лавку, чтобы посидеть и пережить приятное. Сядешь где-нибудь в садике, где цветёт сирень, бегают детки, закуришь дорогую сигарету, что купил по случаю. И тут, затянувшись, вспомнишь вдруг, что Валерку-то недавно взяли, и опять за дебош, что сидит он в далёкой казанской тюрьме, ждёт суда, и тут, в столице, никак сейчас находиться не может. А Петька-то… Ах, Господи, упокой его душу! Петька-то полгода уж, как помер. От цирроза печени.
Эх, Москва, Москва, город грёз!..
Грибы
Длинноногая Ляля в выходной день пошла в лес – выгулять овчарку и заодно проведать, есть ли грибы. Всё лето стояла засуха. Погибли посевы, высохли и грибницы в лесах. Натуралисты, между тем, обещали, что осенью будут опята и вешенки. Как раз в сентябре прошли обильные дожди.
И на самом деле Ляля вернулась с грибами. Принесла сухих лисичек и ещё каких-то с кучку.
– Там, в сенях!.. – блеснула очками, проходя с надменным выражением лица. Муж был старше её лет на двадцать. Прощал молодое хамство, эгоистичное разделение труда. Например, сегодня обозначавшее: я за грибами таскалась – буду отдыхать, а ты жарь, пылесось дом и мой посуду.
Покорствуя судьбе, он склонился над корзинкой.
– Это лисички, а это что?..
– Опята! – крикнула она из душа, держа в руке трусики.
– Опята? Это какие-то поганки. Мокрые…
– Сам ты поганка! Это опята! На пне росли!
Ополоснувшись, она ушла к себе, прикрыла дверь: после прогулки в лес она обычно ложилась и крепко засыпала.
Он промыл грибы в дуршлаге, очистил от веток и травы. Налил в сковороду растительного масла, поставил на горящую конфорку. Выделилось много воды, коричневая жидкость кипела. Пришлось сливать.
Часа через три проснулась Ляля. Набросив куцый халатик, прошла в кухню. Оголяя ягодицы, низко нагнулась, глянула в сковородку.
– Ты ел?
– Ел.
Она посмотрела на мужа внимательно. И ушла. Часа через два сварила картошку в мундире – мелкую картошку, – не уродилась нынче тоже, и хорошо поужинала, съела все грибы.
За оградой на опушке уже густели сумерки. Вдоль тропы низко пролетела сова, широко распахнув крылья.
Муж начал топить баню. Когда возился с насосом возле колодца, Ляля подошла и склонилась над его затылком.
– Слушай, ты как себя чувствуешь?
– Что-то мутит.
Он затягивал отвёрткой шуруп на хомуте, шея его слегка покраснела.
– Мне, кажется, плохо, – сказала она.
Он промолчал.
– А сколько ты съел?
– Чуть-чуть.
– Господи! Совсем мало, что ли?
– Ну да. Чтоб ты не ругалась. Ведь ты собирала.
Молоденькое лицо выражало растерянность, она держалась за живот.
– Я ведь говорил, что, может, это поганки. Но ты: опята! Умрём, к чёрту, оба…
– Ой, – она заплакала. – У меня голова кружится… И дышать трудно…