— Ты же знаешь, мне ничего никогда не кажется. Я человек приземленный, все, что происходит вокруг меня, как собака чувствую. Особенно то, что тебя касается. Скажи, не бойся, ты же никогда ничего от меня не скрывала. Я пойму, Надь. Ты влюбилась, да? Боишься признаться?
— Ага, влюбилась! В нашего больничного сторожа, Макарыча! — неуклюже попыталась она перевести разговор в шутку. Спасительную шутку. Они всегда кидали друг другу этот спасительный мячик, и ни разу он мимо не пролетел.
А тут, выходит, мимо… Борис ее шутки не принял. Сказал вдруг так же тихо, но жестко:
— Ты боишься, Надя. Очень чего-то боишься. Жаль, что не хочешь поделиться со мной своими страхами. Я бы помог.
Боялась ли она на самом деле? Нет, не боялась, пожалуй. Она ждала. Ожидание было сильнее страха, заглатывало его в себя, просто пикнуть не давало несчастному страху. Оно подступало к горлу, сжимало сердце, делало зрение фасеточным, окружающие предметы расплывались в глазах в ничтожности и ненужности своего бытового предназначения. Закипал ли чайник — она долго смотрела, как из его носика вырывается пар. Кричал ли развлекательной программой телевизор — сидела, улыбалась, будто понимала, о чем толкует популярный телеведущий, ужасный, как ей раньше казалось, обаяшка. Смотрела на поленья в камине, и думалось, что это ее неприкаянная душа исчезает в языках пламени.
Она ждала. И знала, что дождется. Вопрос был только во времени. Надя его увидит, поговорит и… Он снова исчезнет. И тогда можно будет начать жить сызнова.
В воскресенье она встала с утра и поняла — Сережа придет именно сегодня. Вымыла голову, тщательно уложила волосы феном, сосредоточенно глядя в зеркало. Никакого волнения, одна собранность. Достоинство, рассудительность, ее величество женская мудрость. Надо собрать силы, не улететь безрассудством в придорожный кювет.
Короткий звонок в дверь раздался аккурат пополудни — они с Борисом обедать собрались. В воскресенье всегда накрывали стол в гостиной, обедали долго, отдавая дань иллюстрации семейного благополучия. Конечно, в хорошем смысле — иллюстрации. А что — от правильного оформления, между прочим, очень семейные устои зависимы, иногда только на них и держатся…
— Я открою, Наденька! — решительно шагнул к двери Борис.
— Открой… — спокойно согласилась она, раскладывая приборы у тарелок. Нож — справа, вилка — слева. Так. Надо еще крахмальные салфетки правильным углом завернуть.
Услышав за дверьми голос Сергея, нисколько не удивилась, ловким движением пальцев соорудила салфеточный домик-башенку, поставила возле тарелки. Отвела руки назад, развязала тесемки фартука на спине.
— …Да, Надежда Колокольчикова здесь живет… — донесся приветливый голос Бориса. — А вы кто? У вас, наверное, родственник у Надежды Ивановны лечится?
— Нет. Простите за вторжение, но я отец Вероники. Меня зовут Сергей Серый.
— Ах, вот оно что… Ну что же, прошу, входите… А я — Борис Борисович Колокольчиков и по жизненному стечению обстоятельств, представьте, тоже отец Вероники.
Она медленно вышла в прихожую, встала в проеме двери, глянула молча.
Нет, нисколько не изменился. Если не считать крапинок седины на висках да приобретенной с годами крепкой сухой поджарости во всем облике. И взгляд… Взгляд стал другой. Не распахнутый душевной наивностью — нате меня, ешьте с хлебом и с маслом, — а, наоборот, захлопнутый изнутри накрепко, настороженный, даже немного дерзкий.
— Здравствуй, Сергей.
— Здравствуй, Надя.
— Это мой муж, Борис Борисович Колокольчиков.
— Да, я уже понял. Можно войти?
— Входи…
— Может, пообедаете с нами, Сергей? — вежливо протянул руку к столу Борис и, не дожидаясь ответа и не глядя в ее сторону, на той же вежливой ноте добавил: — Поставь, пожалуйста, третий прибор, Наденька.
Она сходила на кухню, принесла приборы, так же медленно и спокойно принялась заворачивать третью крахмальную салфетку домиком.
Было в этом что-то жестокое, притаившееся, тихо-предгрозовое. Сели за стол, она принесла из кухни супницу, разлила по тарелкам солянку. Борис любил это блюдо — она всегда ее для воскресного обеда готовила.
Ели молча. Не ели, а мучились вынужденным дурным спектаклем, картинкой из жизни одной семьи с вкраплением чужеродного, наперекор общей гармонии цвета. Наконец, когда молчание стало невыносимым, Сергей отставил свою тарелку, произнес решительно:
— Спасибо, я не голоден… Можно мне с вашей женой наедине поговорить, Борис Борисович?
— Да. Можно. Я сейчас уйду, — глядя в свою тарелку, сухо проговорил Борис. — Я понимаю, вам надо поговорить. Только у меня к вам обоим одна просьба… И к тебе, Наденька, и к вам, Сергей… Я не спрашиваю вас, где вы были все эти годы, но… Помните, пожалуйста, что Вероника — и моя дочь тоже. Я ее вырастил и очень люблю, она для меня бесценный и дорогой человек. И я для нее — родной отец. По закону, по любви, по совести, если хотите. Так что прошу вас, Сергей, это иметь в виду. Не резать по живому… Вероника не знает, что я ей не родной.