В тот вечер и начался неожиданно снег. К ночи разошелся сильней. Я стоял у окна, смотрел, как падают хлопья, черные в свете ночи. Если уйдет завтра катер, навсегда уйдет с ним синее чудо, тельняшка, нездешние глаза Степана, и уж никогда больше не повторится это, смолкнет, и верилось в несчастье, потому что ночь стояла, снег падал, — и все было печально: и катер, и Степан, и казалось, что враз оборвется. По комнате мать ходила, я любил ее, но не так, как Степана, — а привычно до утомления, знал по-детски все ее слова и мысли, они были просты и обычны, не радовали и не возбуждали, а любовь невозможна без удивления.
Я решил стащить рукоятку, без нее не сдвинется катер, не уйдет от нас.
Выбежал на крыльцо, задохнулся. Снег перестал. Показалась луна, большая, незнакомая, покатая на один бок. Страшно идти по белому снегу, не верилось в этот снег, пахло от него подкошенной травой и березой. Река текла серая, а по краям сияющие берега. Катер стоял рядом, под снегом, очень большой и неясный. Я схватил рукоятку и кинулся бежать обратно. Бежал один, но словно бежало нас двое, что-то раздвоилось во мне, билось в горле, видно, колотилось сердце. И когда я был уже у крыльца — совсем не стало дыханья, рукоятка громко застучала по ступеням, так громко, что слышала вся деревня. Но заснул я, счастливый, уже под утро, когда окна открылись белые, наверно, от снега. Разбудили быстрые голоса и шорох. Когда глаза открылись, опять стало больно в горле. Над головой поднялся дядя Степан, рядом мать в длинной шали. Он подошел еще ближе, плотнее, я вскрикнул, но он положил на лоб руку. Я услышал сухие горячие пальцы и горький запах бензина и снега.
— По следам нашел, по снежку-то привели...
Я сжался в комок от страха, от обиды на себя, но пальцы его все время гладили мою кожу.
— Ты на память возьми ее... Ну, рукоятку-то. У меня другая есть. Да ты не сердись! Я ж так, попрощаться. Я ж против тебя — ничего... Ну вот расквасило...
Почему-то мать плакала, щеки закрыла шалью. Я тоже тер глаза, в голове было жарко.
Потом пошли к берегу, начинало светать, улицы стояли пустые, в домах затопляли печи, и дым был утренний — синий. Степан мне в глаза не смотрел, я ему — тоже. С катера снег стаял, на воде он стоял прочно, не сдвинешь. На берегу ходила женщина, очень маленькая у большой воды, среди снега.
— Ты здесь, Маруся!
— Провожу тебя, Степа... Можно?
— Как не можно...
На голове у ней новый платок, сама спокойная, совсем молодая. Утро рождалось теплое, с туманом — весна вернулась. Туман задевал волосы, мешал смотреть Марусе. Она гладила по лицу ладонью, как умывалась, волосы вышли из-под платка и навивались на пальцы. Глаза Степана следили за ней, светились тайной. Она ловила их, не отпускала. Подошла к катеру, на миг остановилась, подняла голову, и лоб утомленно сжался, но Степан крикнул весело, шутливо:
— Включай мотор, Маруся!
— Ой ты!.. — Она засмеялась и прыгнула через борт. Нагнулась к воде и нашла там свое лицо, и долго смотрела — наверное, думала о Степане. Потом опять спрыгнула на берег и встала возле меня.
— Ну, прощай, мужичок. Поди, свидимся — не умрем... А с тобой не прощаюсь, — он взглянул на Марусю долгим радостным взглядом, и та покраснела.
Я схватил его за руку, потом за пиджак, за плечи. Не по-мужски это: стало стыдно, да и Маруся стояла рядом.
Катер отошел от берега, вырулил на середину, и тогда возник на берегу Матвей и поднял для прощания руку. Как только узнал он! Свалится беда или радость — от него не скроешь. Придет к людям и возле них трется. Его рука поднялась неподвижно, и казалось, что Матвей не прощается, а встречает. Туман вставал выше, и несло от него теплом и сгорающим снегом. Маруся сняла платок, и взмахнула им над головой — будто трепыхнулась белая птица. Рука Матвея медленно опустилась, и он покатился от берега, прямой и веселый, видно, представил, что их все равно встретит в какой-то неясной дали. Маруся все еще махала платком, а я вглядывался в Степана.
— Прощай, мужичок! Пиши, Маруся... Пиши-и! — кричал Степан, и голос его все слабел в тумане, все слабел. Только стучал мотор — видно, отдохнул он у нас от прошлой тяжелой жизни, и хотелось ему плыть быстрее-быстрее мимо белых берегов.
Поднялось солнце, меньше стало тумана, сильней засияли берега. Я боялся, что сейчас растает снег и стихнет мотор, и уйдет катер вместе со снегом и, может быть, уже не вернется. Видно, нет ничего печальней расставаний на рассвете, невозможности куда-то убежать, уехать к большим кораблям, к синему морю.