Читаем Провинциальный человек полностью

Шел быстро, словно забыл про усталость. На лице блуждала усмешка, а губы сжаты. Вот сейчас он откроет двери и скажет ей что-то злое, обидное и пригвоздит навсегда. И пусть поплачет она, поплачет. А потом еще сильнее накажет... И он стал придумывать, выискивать для нее наказание, но в голову лезло что-то нелепое, глупое, и тогда он опять отчаялся. И в этот миг его осенило — пришло решение. И сразу стал уговаривать себя, утешать: «Нет, нет — будь мужчиной. Не надо мести, не надо проклятий. Лучше — спокойно и ровным голосом: Лена, я давно про вас знаю. Но я прощаю. И его тоже прощаю. Живите дружно, а я все вам оставлю — и квартиру, и вещи. Нет — это будет смешно, она засмеется...» И мысли опять кружились и путались, и завивались в клубок. По сторонам опять шептались пары на лавочках, и он их ненавидел.

С глухим раздражением постучался в дверь. Ему открыли быстро, почти внезапно, как будто ждали у порога. Он хотел что-то сказать жене, но все сразу забыл: Лена была веселая, как будто шальная даже, счастливая.

— Ну и глупый, смешной ты! Это ж брата моего фото, ну, конечно же! Сергей-то брат мой двоюродный. Сейчас — в армии, на Дальнем Востоке. А ты не знал про него?

Василий смотрел на жену и не верил, не понимал. Он даже и слов-то ее не разбирал, а только чувствовал, только догадывался: случилось чудо, большое чудо и это чудо — сама жена. А она прошла за ним в комнату, и все в глаза заглянуть хотела и точно бы боялась его, стеснялась:

— Ну и глупый, убежал, хлопнул дверками. А я нарочно — попытать тебя вздумала. А то ездишь где-то, будто гонят тебя с собаками. А я одна да одна...

Руки у нее были теплые, и щеки тоже, и все лицо... И в это время ударил гром. А потом еще и еще, и скоро хлынул на землю дождь. Он был тоже теплый, как молоко. Он шел уже над всей улицей, и над рекой, и над рощей, и над тем белым озером. И шел он потом всю ночь до утра.

ОЧЕРКИ

Расскажи, память...

Давно уже собирался о них написать. Но сборы всегда затягивались, да и мучил вопрос — сумею ли? Ведь нужны особенные слова! А где они?.. Вот если бы сказать об этом стихами! Но стихами не суждено — не владею... Да и можно ли лучше, чем у Ахматовой? Вы помните: «А вы, мои друзья последнего призыва! Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена. Над вашей памятью не стыть плакучей ивой, а крикнуть на весь мир все ваши имена!» Я не могу читать это без спазмы в горле. Но вы найдите человека, который может... Впрочем, самое сильное у этого стихотворения — это все же конец. Он, как набат! Как заклинание! Как разговор с собственным сердцем! «Да что там имена! Ведь все равно — вы с нами! Все на колени, все! Багряный хлынул свет! И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами — живые с мертвыми: для славы мертвых нет». Как это пронзительно точно — и о мертвых, и о живых... Но я могу писать, имею право, только о живых. И о том, конечно, что видел, что пережил вместе с ними в ту холодную зиму сорок второго... И все-таки шли месяцы, годы, а я все не решался. Иногда даже садился за стол, брал в руки листочек и писал на нем несколько слов, предложений, но дальше дело не шло. Слова были какие-то хилые, без дыхания. И я себя ненавидел, не находил себе места. А потом и вовсе потерял веру: наверное, не суждено мне, не суждено. Но вот недавно... Впрочем, расскажу все по порядку.

I

Недавно, выступая в одной из курганских школ, я вдруг стал вспоминать свое детство, военные годы. А началось неожиданно: одна бойкая пятиклассница с узкими глазенками, как у лисенка, спросила меня в упор:

— А вы в войну у партизан были?

— Что ты, милая! — поразился я до испуга. — В войну мне было всего... всего восемь лет.

— Но вы же седой... — В классе все засмеялись, а девочка-лисенок обиделась:

— Надо же, не спросить...

И мне захотелось ее утешить. Но я не успел — отвлек мальчик с передней парты. Он выглядел независимо.

— А магнитофоны у вас в войну были?.. Расскажите, какая марка?

— Да что ты?! — я почти закричал на весь класс. И почувствовал, что бледнею. Стало жарко в груди. — У нас и бумаги-то настоящей не было. Да, да! И бумаги... Мы писали на старых газетах, обертках. И поголодать пришлось. И мерзлую картошку попробовать, и щи из крапивы... А чернила мы наводили из сажи. А карандаши экономили: каждый карандашик резали на три части. Потом делили между собой... — Но договорить я не сумел. В классе сделалось шумно. Я поднял голову и посмотрел вперед. Посмотрел — и сжался от боли: меня же почти не слушали! Каждый был занят собой: один заполнял дневничок, другой нетерпеливо покашливал, третий меланхолично смотрел в окно. И глаза были пустые, холодные. Их мало занимали мои слова — как будто я рассказывал им о далекой эпохе наполеоновских войн. Можно слушать, а можно и прочитать на двадцатой странице в учебнике... И во мне все поникло, я себя ненавидел. Я для них сейчас — скучный дяденька-резонер. Но почему? И тут на выручку мне бросилась та бойкая — лисенок.

— А у вас в деревне была музыкальная школа?

— В войну, что ли?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже