— Пойдем дальше, — внезапно продолжил он, — Екатерина ничем серьезным не болела. Следовательно, возможность какого-нибудь внезапного приступа, от которого она скоропостижно скончалась или впала в беспамятство, крайне маловероятна. В городских больницах ее нет. В морге тоже.
Помимо этого, вот уже трое суток, как о ней нет никаких сведений, хотя у Екатерины имеется сотовый телефон! Который, кстати, не отвечает. А ты, ее сожитель, за это время не подал заявления о безвестной пропаже человека, хотя по логике должен был это сделать. Ведь она тебе почти что жена. А с учетом того, что у тебя нет ни внятного алиби, ни здравых пояснений по поводу того, при каких обстоятельствах вы с ней последний раз виделись, вывод напрашивается сам собой!
Следователь сделал еще один степенный глоток из своей литровой фото-кружки, после чего убрал ее куда-то за монитор и подвел итог:
— Все это указывает, что Екатерина Миронова стала жертвой преступного посягательства. А, по совокупности имеющихся данных, единственным и, главное, очевидным подозреваемым в этом преступлении являешься ты. Так что во время допроса подумай, стоит ли морочить нам голову. Все равно мы все выясним. Это дело времени. И техники!
После такого обезоруживающего монолога представителя государственной власти мне не оставалось ничего другого, как смириться с неизбежностью знакомства с камерой предварительного заключения. Такого опыта у меня еще не было. В армейке самое большое наказание, какое у меня было — наряд вне очереди. На губу не сажали. До армейки судимостей, само собой, не было. Была пара приводов. Один раз даже в обезьяннике ночь проторчал. Но это все не то. Как будто в шкафу заперли. С дверцей из оргстекла.
После объяснений следователь обыскал меня. Без особого энтузиазма. Оно и понятно, ничего особенного у меня не было. Сотовый телефон у меня еще на улице забрал Малаш, и сейчас его тоже внесли в протокол. Потом начался допрос. Те же вопросы. Те же ответы. Ничего нового. Следователь периодически разочарованно покачивал головой и потихоньку прихлебывал из своей гигантской кружки. Адвокат откровенно скучал, смотрел в окно и два раза отказался от предложения испить кофе. Конвойный стоял с каменным лицом. Когда все это закончилось, я расписался в протоколе и встал.
— Ну, думай! — сказал мне следователь, одновременно кивком давая понять конвойному, что я теперь его головная боль.
— Ну, думай… — сказал адвокат, изобразив на лице уверенность в том, что мое дело не такое гиблое, как мне могло показаться, но требует определенных вложений.
В конце концов, конвойный меня вывел из кабинета следователя. В кабинет тут же залетел Малаш, который, казалось, все это время проторчал под дверью в ожидании окончания следственных мероприятий.
Путь до дежурного уазика прошел для меня как в тумане. Настолько я был подавлен таким разворотом событий. Я даже не заметил, как залез в обезьянник. Только когда затарахтел движок, а из кабины водителя донеслась песня Цоя, я внезапно пришел в себя.
«Странно, — подумал я, — раньше Цой казался мне, если не задорным, то, по крайней мере, жизнеутверждающим. А здесь, за решеткой, его песни воспринимаются иначе. Более грустными что ли, более правдивыми. Какая-то бесконечная безнадега…»
Поглощенный такими мыслями, я даже не заметил, как пролетело время в дороге. Меня привезли в изолятор временного содержания в какую-то промышленную зону. Водитель не стал глушить машину. Музыка все также звучала, и я, вылезая на улицу, попрощался с Цоем, со свежим воздухом, с хмурым небом, со свободой. Играй, невеселая песня моя.
В изоляторе меня серьезно взяли в оборот. Опросили, осмотрели. Составили акт о синяке на виске, обыскали, досмотрели верхнюю одежду, сфотографировали, сняли отпечатки пальцев, разъяснили правила внутреннего распорядка, дали подписать целую кучу документов, отправили мыться, выдали постельное белье, отвели в камеру.
Камера была небольшая. Стены выкрашены серой краской, а деревянный пол — красной. Напротив двери располагалось окно с мелкой металлической решеткой. По бокам стояли двухъярусные кровати. Между ними, сваренные в единую конструкцию, стол со скамьями. Справа от входа в камеру находился санузел. Металлическая раковина и чаша Генуя. Слева — шкаф и тумба с металлическим бачком для воды. В камере никого не было.
Я снял куртку и шапку и повесил их в шкаф. Подумал и занял нижний ярус кровати справа. Так мне, по крайней мере, не придется наблюдать, как пользуются туалетом. Раскатав матрас с одеялом, я заправил кровать.
«Интересно, — подумал я, — а можно ли здесь до отбоя лежать на кровати?»
Вот в армейке было нельзя. Особенно в учебке. В части старослужащим дозволялось. За пару недель до дембеля. На это закрывали глаза, правда, дедушки этой своей привилегией пользовались крайне редко, чтоб молодые не расслаблялись.