Ивану даже были навязаны занятия с психологом — установить и устранить причины, но только что он мог на тех занятиях сказать? О том, что в нем порой поднимается необъяснимая тоска по родине — не по призракам русских берез, не по холмам и нивам, не по «почве» (нет, представление о дышащей, живородящей и одухотворенной будто бы земле было, конечно, чуждым и неусвояемым для выродка большого города), не по каким-то исключительно прекрасным людям, а главным образом по языку, который он стремительно и неостановимо забывал, по вольным, царственным, неспешно-величавым переливам, материнским бокам и отцовским коленям несметных уменьшительно-ласкательных, по плывунам и донным ямам двусмысленностей и обратных смыслов, по вечно зыбкой и изменчивой трясине, которая не отпускает, втягивает, всасывает и обнимает жгучей лаской так, будто ты вернулся в жизненную влагу, из которой сто световых столетий тому назад произошел.
Поэтому Иван хотел вернуться туда, где русский вырывается из пастей ста пятидесяти миллионов, как клубы пара на морозе. Об этом говорил он матери, когда им выпадали каникулы или двухдневные свидания.
3
Ордынский-младший сызмальства питал неутолимый хищный интерес к устройству живого. На иллюстрированных в цвете страницах медицинских книг из дедовской библиотеки залпом, бескрайним половодьем разливался дивный мир, в котором мускулистые и стройные, безукоризненно-отборные нагие юноши и девы — с одухотворенным лицом без особых примет — сдирали свои кожные покровы, как одежду, показывали мощные тугие ярко-красные, «сырые» веретенца, составленные из тончайших мускульных волокон, затем с какой-то отрешенной растроганной улыбкой давали снять с себя все мясо, чтобы открыть прожорливому взгляду смугло-желтый отменный человеческий скелет, дать рассмотреть швы на лоскутном черепе, строй позвонков, решетку ребер, пролетные пространства, своды, убогую тонкость ключиц, лучевидных…
Он слой за слоем продвигался к влекущей сердцевине естества. Поперечно-полосатая мускулатура. Система кровеносных рек с несметными притоками. Соединение расплывчатой лучистой яйцеклетки и проворного, с вертлявым хвостиком сперматозоида — в пугающее жалкой простотой, своей мнимой неделимостью начало новой жизни. Неумолимое, рассчитанное по часам, безостановочное превращение шарообразного скопления клеток в полуметровое, орущее, испуганное насмерть человеческое существо, с глазами, носом, ушками отца и/или матери и в то же время — бесподобное. Килограммовая блямба мокрого мяса, надежно запертая в прочном черепе, — уже так много всего объяснено, уже о расшифровке кодов воспроизводства жизни в ДНК вещают словно о клиническом анализе крови, но этого еще никто не в силах объяснить — то, как материя превращается в сознание. Как в жалкой, тесной памяти хранятся десятки, сотни тысяч моментальных снимков счастья. Как закрепляются, врабатываясь в мышцы, в кровь, начатки верховой езды, футбола, пилотажа, письма, стихосложения, звукоизвлечения. Как там, словно в швейцарском банке, на наши знание и опыт набегают ежесекундные проценты. Как это электрическое прирастание уникального живого однажды достигает критической отметки, и вся любовь, вся жизнь выплескиваются разом, будто вода из опрокинутой бутылки.
Простая, самоочевидная вот эта мысль о невосстановимости уединенного сознания Иваном овладела накрепко, прижала, придавила огромной каменной пятой: он не хотел, не мог смириться с людоедским, не чующим