Постановив отдать вот эти голоса двум девушкам-солисткам, роялю и двум скрипкам, задумав их пустить в различных кратных темпах на одних, почти не различаемых высотах, он взялся тотчас же раскладывать по нотам для духовых и струнных партии, которые воспроизводят дыхание растущей индустрии — шумы гидравлических прессов и ритмы коммунарских поездов. (Урусов Урусовым, но от «разумного железа» никуда не деться, да и к тому же точность производства музыкальной правды, которую ему поручено произвести, едва ли не впервые сделалась всерьез важнее для Эдисона, чем формотворческое первенство, чем радость обладания патентом на техническое новшество… что-то действительно сломалось в нем, какая-то перегородка себялюбия, потребности делить все сущее на собственность и не-свое… и ничего — не сократился, не издох, наоборот, почуял новую необычайную свободу. И новый смысл возник, родившийся от столкновения наивных пролетарских голосов и циклопической машины «умного» оркестра — как хлеб против закормленности избалованного слуха, невинность против интеллекта, хрустящего костями жертв на жвалах.
Раскочегарившись, разбегавшись, словив искру мыслительного приступа, корявый ствол небесного огня («я весь как гребаный громоотвод»… то, что зализанно и мертво называют «вдохновением» и понимающе кивают головами, не стыдясь), Камлаев, крадучись, вползал домой и, не включая света в комнатах, на унитазе в ванной заполнял пустую разлинованную белизну звенящими в крови цикадами дарованного текста.
Вздыхая тяжко, паровые молоты вгоняют сваи в мерзлоту — зарегулированный, мерный, неумолимый ритм, тягучая пульсация единственной порабощающей идеи; усильно, напряженно вибрирующие струнные распиливают воздух в ритме поездов; дрожащие беспримесной непримиримостью, каленой ненавистью к темным божествам природы, не горлом — всем составом рвутся, взмывают в высоту солирующие голоса и моментально ниспадают обессиленно, сорвавшись, надорвавшись, вновь набирают бешенство напора — все выше и выше, предел одолевается отлично прокаленным, неимоверно прочным человечьим веществом… вперед, вперед, мычанием разжать, раздвинуть прутья вековечных правил голода и смерти, переродиться в этой гонке самому, стать новым существом, прекрасной, яростной, выносливой, неистребимой машиной. Вперед, вперед, остервенелыми швырками, такими частыми, что пауз не хватает для набора духа, швыряют уголь в жирно плачущую топку, себя — в решимости стать топливом, горючим вкладом в воздух радостного будущего.
Тяжело-звонкие акценты и протяженности у разных голосов смещаются по отношению друг к другу — неудержимо нарастает пыточная, гвоздяще-неотступная иррегулярность; высоты, скорости срываются с ума и выдыхаются, исчерпывают силы и тотчас оставляют отметку исчерпания позади; черт различения больше не осталось, граница различных шкал времени стерта, идет невероятный, недозволенный природой обогащающий обмен между живой душой и мертвой материей, между телесной органикой и обжигающим железом: железо уже мыслит, постигает и ведает свое предназначение лучше человека, и человек приобретает бесконечную выносливость металла… и вот уже все голоса сливаются в пульсирующую лаву, прессуются в сонорный тучный шум, составленный из множества конвульсий и подыхающих сипений, в упорную маниакально тембровую массу, что и дает пределом своего развития глухой, налегший каменной породой на череп, давяще-неподъемный тон.
Кипящий гимн великому жизнестроительству исходит, выдыхается в пустой глас неживого, в гудение глухой и равнодушной земляной утробы. Полет подвижнической радости труда, движения прорвы голосов передового отряда человечества катастрофически мгновенно и вместе с тем неуследимо-плавно выстывают; грозная мощь накатывающей лавы, все уплотняясь, все твердея, становится немым безличным пением недр, сплошным молчанием глубинного гранита.
Фортепиано, будто метроном, работающий в ритме световых десятилетий, негаданными тембровыми вспышками давало эту остановку, замирание будто в последний раз, и в звуковом пространстве магматически-неукротимого «Платонова», не наступая, наступало время глухоты — когда никто не мог почуять землю и услышать небо, свободной твари человека еще не было, и некому на свете было мыслить, постигать.
«Моменты» бешенства, движения на пределе сил и вспышки замирания чередовались непрестанно; повелители бурь, покорители жизни становились песком, то опять упивались своим всемогуществом; «моменты» неподвижности пропорционально увеличивались, уже огромные и тяжкие, как тектонические плиты, как ледник, — давя неверием в возможность возобновления движения.
3