Доехала до дома, и накатило, опрокинулось, накрыло — необъяснимый страх: вдруг поняла, что так хорошо быть не может, слишком огромным было счастье, чтобы оказаться окончательной правдой. Другая правда ей открылась — что может каждую секунду случиться что-то, и это что-то у нее отнимет плод: случайный чих, заразный кашель, ступенька, о которую споткнется, врачебная ошибка, нечаянно занесенный при заборе крови вирус, питьевая вода, приобретенная в ближайшем супермаркете, глазливая цыганка, которая, не выклянчив, не вырвав подаяние, ей, Нине, плюнет в спину, проклянет, и захотелось как-то защититься, закрыть живот свой еще плоский совершенно… нет, никогда еще она настолько не была одна, настолько слабой, уязвимой, проницаемой, и никогда еще реальность не представлялась ей такой враждебной… да и не в этом даже было дело, не во внешнем мире, а в том, что самая серьезная угроза таилась в ней самой, она сама и вправду, всем составом, была вот этой главной угрозой.
Смысл сказанного умной, строгой врачихой дошел, вполз в душу, разбежался волной мышечного сокращения, кипящим холодом, ломающим ознобом: что ее собственное тело — главный для ребенка враг, что плод и в самом деле заключен не в безмятежный берегущий космос, а во враждебную среду; там, в матке, в эту самую минуту творится между плодом и лживо-бережной средой непримиримая, дотошно-мелочная, жуткая борьба, в одно и то же время естественный и мерзкий торг за каждую новую клеточку. От Нины, молодой, здоровой, сильной только внешне, на самом деле не зависит вообще, сумеет ли зародыш уцепиться за стенку матки, удержаться в ней; ничтожно маленький и слабый, он был один, она ему не помогала.
Она не понимала: как, где это видано, чтоб женщина и плод вступали друг с дружкой в смертельную вражду?.. но уже подключился ко внутренним коммуникациям, ведущим от коры на глубину, какой-то беспощадно-рациональный, трезво — бесчувственный двойник, который говорил, что только так и может быть — с ее больничной картой, с ее «ни разу не рожала», в ее тридцать три года. Нужно было собраться и ехать в коноваловский центр репродукции — федеральную Мекку бездетных супружеских пар и «тяжелых» беременных женщин; сил совершенно у нее не оставалось — только на то, чтобы подняться в лифте уже не домой и провалиться в сон, избавившись от этой съедающей тебя живьем паскудной беззащитности, от этой легковесности, прозрачности своей… отяжелеть, набраться минимальных сил, рассудочности, трезвости, терпения. Перестать разрываться между потребностью немедля поделиться с ближними и суеверным страхом, представлением, что только чудо назовешь по имени, как чудо пропадет. Не получалось быть ни современной, ни трезвой, ни «интеллигентной» — страх слишком древний, идущий будто бы из-под земли, из тех времен, когда все люди приходились друг другу родными по крови, схватил за горло, за живот.
Ой, мамочки, как тяжелеет голова и ничего не видишь, лишь бы дотащиться… нет, надо маму, человека на всякий случай, нет, одной нельзя… как будто пальцами на веки кто-то, на виски… спустив к ногам, перешагнув шуршащий ком, она легла ничком и обняла подушку… Таких на ее долю мучительно-бредовых сновидений еще не выпадало: шли чередом кощунственные мерзости, которым не могла найти названия; будто частицы, составные элементы самой нечистой крови — зазубренные диски, прожорливые черви, рогатые тельца — атаковали полчищем ее огнем охваченную матку, то вдруг приснилось, будто у нее уже раскрылось и плод скользнул и выпал — все! пуста! Забрали запросто, не дав и пискнуть… она усилилась проснуться, вырваться из этой мертвящей трясины, из клеевой массы без дна, но сон не отпустил, не разомкнул зубов — глухая липкая воронка безбожной круговерти заглатывала звуки, запахи, всю жизнь.
Хоть кто-нибудь пускай, любой прижмет к себе, затиснет, даст знание, что ты не одна, что ты ему нужна, как маме. Куда-то ушла вся радость подчинения вышней воле, которая не причинит вреда, которая закроет, защитит; мгновенно схлопнулось открывшееся ей пространство неистощимой материнской ласки и заботы… не может быть, чтобы так стало пусто, Боже, — помоги.
4
Когда проснулась, поняла обратным слухом, что ночью страх, удушливая мерзость отступили — будто ее услышали, освободили. Не то чтоб совершенное успокоение она наутро обрела — нет, было далеко до совершенного, — но будто кто-то ей сказал: ну а чего же ты хотела? Разрезания ленточки? Горячего, с доставкой на дом счастья? Примите жаркий одеяльный сверток, распишитесь? Бойся, терпи — это теперь твое. Дано «в комплекте», неотделимой частью состояния, о котором просила. Спасибо надо говорить за этот страх. Страх — значит, не пустая. Пусть не кончается и не кончается, пусть будет за кого бояться. И совершенно ни к чему такая амплитуда колебаний — из оглушительного счастья в душевнобольное отчаяние, и так без конца. Зачем, когда лишь то и ясно, что предстоит усильная работа — передавать себя, кормить, — и ничего другого знать тебе и не положено? Тебя уже не бросили, тебя уже впустили.