Читаем Проводник электричества полностью

Теперь вот эта новая Москва, чьи окна, фонари, витрины Иван нанизывал на зрительную ось, текла, переливалась полчищами мозаичных, неоновых и плазменных реклам — пестрей, чудаковатей, хаотичней, чем в Бангкоке… сияла с верхотур иллюминациями тоталитарных транснациональных брендов, зияла окнами плакатов, манила низвержениями артезианских вод и оранж-джусов, ликующими брызгами коньячных, водочных потоков, которые прозрачно расшибались о ледяные кубики в бокалах, дразнила молочными реками молодильных кремов, выжимаемых из сочных половинок манго и папайи, чтоб выгладить и вылизать, умастить и изнежить до неживого совершенства сияющую кожу жемчужно-матовых красавиц — нимф мыла и шампуней, демонстраторш собольих шуб и нижнего белья — рекламы перестали быть окном в другую жизнь, заокеанскую, почти недостижимую; теперь вот этим легким, почти что безусильным приближением к безукоризненной модели человека, к фотографическому снимку все в этом городе и жили, сходя в живую жизнь с коммерческих экранов, а может быть, наоборот, с макушкой скрываясь в заэкранной топи и не заметив перехода, грани.

Иван физически, как ветер с моря, ударяющий в лицо, все время ощущал тугие денежные токи, переполняющие площади и улицы: да, деньги есть предельная абстракция, но, кажется, и мысль, идея не может не иметь физического предъявления в мире; по крайней мере, здесь, в Москве, вот эта мысль о деньгах сгустилась до плотности ветра, материи, которую любой и каждую секунду может ощутить. Похоже, что энергетическая масса денег, сбежавшихся в Москву, пробила все плотины, переполнила вот эту ненасытную воронку и напрочь вытеснила страх и голод куда-то далеко окрест, вовне, в пространства остальной страны, другого состояния, кроме борьбы за выживание, не знающей.

Москва купалась в нефти — другого материального богатства, кроме сырого вещества, горючей крови недр, у родины и нет; ее так стало много, что хватит всем, не только умникам вроде Иванова отца; мужчины высшей расы поделили нефтяные поля и расслабились, московский люд наелся до отвала и обмяк; страх перед будущим и вектор дальнейшего развития отсутствовали напрочь: рай уже будто обретен, обетованная земля достигнута, все будет так, как есть сейчас, еще сытнее, вольготнее и слаще.

Страх был другой теперь — не обнищания, не голода, а оказаться безнадежно далеко от нефтяной стремнины, поближе к берегам, на мелконефтье; немного опоздать и не совпасть с плакатной мозаичной реальностью, не поселиться в интерьере, в теле своей мечты, все время, посезонно обновляемой, — вот это было равнозначно смерти, прижизненному несуществованию.

2

Ордынскому казалось странным, что дядька Эдисон не тяготится жизнью в самодовольной, наркотической, прожорливой, чванливой, кипучей, переливчатой Москве: где вечный снег, кремнистый путь, пустыня, внемлющая Богу?.. по разумению Ивана, музыканту куда как больше подходил Озерный край, предгорья Альп, леса Вермонта, любая местность, в общем, достаточно безлюдная и неизменная, чтобы ничто не нарушало состояния просторного покоя и не мешало сосредоточению на звуке. Иван предвидел, впрочем, что дядька только посмеется над его «готовым» представлением об анахорете, который должен выковать мелодию из звона родников и птичьих криков.

Перейти на страницу:

Похожие книги