- Да почему же несерьезно? Наши высотки - это вам не Эверест какой-нибудь. Особенно сталинские.
По ним же карабкаться - одно удовольствие.
Сорокин высоко поднял левую бровь.
- Я имею в виду, для человека с соответствующей подготовкой, - быстро поправился Амелин. - Скажете, мало у нас таких?
- Урка-скалолаз, - с сомнением предположил Сорокин. - Хотя урками, конечно, не рождаются... Да нет, это какой-то Голливуд!
- Обзываться все умеют, - проворчал Амелин. - Особенно на младших по званию. В общем, при всей фантастичности это можно принять в качестве одной из версий. Кто нам мешает осторожно пощупать всяких альпинистов, циркачей, гимнастов.., кто там еще подходит по профессии?
- Монтажники-высотники, - с невозмутимым видом подсказал неисправимый Амелин, которого, казалось, не мог по-настоящему огорчить даже уход жены.
- Монтаж.., тьфу на тебя! Шуточки ему...
- Да какие уж тут шуточки, - внезапно помрачнел майор. - Это ведь еще не все.
- Так, - обреченно сказал Сорокин. - Есть свежие новости?
- Сообщение поступило полчаса назад. На этот раз он отметился возле Белорусского вокзала. Группа из райотдела уже на месте, так что вам туда ехать незачем...
- Да я и не собирался. Что же мне, за каждым домушником по Москве гоняться?
- Видите ли, товарищ полковник... На этот раз на месте преступления остался труп.
Глава 2
До некоторых пор все было предельно просто и ясно.
Человек, которого какой-то острослов в милицейских погонах уже успел окрестить "Мухой", никого не убивал и убивать не собирался - у него не было ни склонности к мокрым делам, ни каких бы то ни было причин ими заниматься. Это вовсе не означало, что он пацифист по натуре.
В свое время этот гибкий, несмотря на возраст, невысокий, но пропорционально сложенный мужчина с твердыми, как железо, но удивительно подвижными пальцами отправил к Аллаху немало правоверных бородачей, но тогда на нем была военная форма, и никто (кроме, разумеется, все тех же пацифистов) не считал его поведение зазорным. Благодарная Родина прицепила ему на грудь парочку медалей и орден Красной Звезды, а бородатый корреспондент столичной газеты, которого на подступах к лагерю чуть не шлепнул часовой, принявший его за "духа", накатал о его подвигах восторженную статью, впоследствии изрубленную в капусту, а после и вовсе запрещенную военной цензурой. Муха, которого в то время еще никто так не называл, не обиделся.
Он вообще редко обижался, а уж обижаться на военную цензуру или, того чище, на Родину полагал делом абсолютно бессмысленным.
Разговоры об "афганском синдроме" и "потерянном поколении" казались ему пустой болтовней - сам он не чувствовал себя ни полусвихнувшимся боевым роботом, ни потерявшим смысл жизни персонажем романов Ремарка. У него была его работа, при нем было его мастерство, его хобби, его, если угодно, талант.
К тридцати пяти годам он начал понимать, что вершина его жизни пройдена, и все, что ему осталось - это движение под уклон. Это было неприятное открытие, которое рано или поздно делает любой человек. В его случае положение усугублялось хроническим безденежьем и тем обстоятельством, что его жена и дочь стали все чаще выражать недовольство по поводу его жизненного кредо - "бедный, но честный". Им было глубоко наплевать на его честность. Да и не только им. Вокруг крали все подряд, почти не скрываясь, раздуваясь от жира и спеси, и очень часто те, кому он по роду своей деятельности оказывал помощь, вместо простых слов благодарности со снисходительным видом совали в нагрудный кармашек его рабочей одежды зеленые бумажки. В конце концов он стал напоминать себе огромный дуб, гордо возвышающийся посреди поля - дуб, сгнивший изнутри, но продолжающий шелестеть кроной в ожидании порыва ветра, который его повалит. Это было мучительное чувство раздвоения, и он почти обрадовался, когда сереньким воскресным утром его старинный приятель Валера Кораблев, уже четыре года державший ломбард на Петрозаводской, отставив в сторону полупустую кружку пива и ловко распатронивая вяленого леща, вдруг негромко сказал, глядя куда-то в сторону:
- Пропадаешь, братуха. Пропадаешь ни за что!
- Чего? - переспросил он, не донеся до губ свою кружку. - С чего это ты взял, что я пропадаю?
- Я же не слепой, - ответил Кораблев, с хрустом сдирая с леща кожу. Да и ты не первый, кто от своей великой честности по миру идет.
Тот, кого через пару месяцев растерянные сыскари окрестили Мухой, поставил кружку на стол, так и не сделав глоток. Он полез в карман, выложил на столик мятую пачку "примы" и закурил, щурясь от дыма и с интересом разглядывая Кораблева. К столику, шаркая по бетону подошвами рваных растоптанных ботинок и кривя небритую рожу, приблизился бомж Ванюша, намереваясь разжиться глотком пивка и чинариком, а то и целой сигаретой.
- Отвали, - не оборачиваясь, сказал бомжу Кораблев. - Не мешай разговаривать. Придешь позже.
Ванюша покорно зашаркал к другому столику. Глядя, как Кораблев деловито расправляется с лещом, человек, которому в ближайшее время предстояло стать Мухой, глубоко затянулся сигаретой и сказал: