Труднее всего оказалось признать дело Малиновского частью истории революционного и рабочего движения. Забыта была даже та ограниченная трактовка, какую предложил, публикуя обвинительную речь на суде над Малиновским, Н.В.Крыленко, назвавший этот суд «развязкой одного из трагических эпизодов борьбы пролетариата»[6]. Стремление преодолеть стереотипы в освещении темы характерно для «перестроечной» популярной литературы и публицистики, но оно часто обесценивается легковесностью, искажениями фактов и домыслами[7], — вообще количество их в сочинениях о Малиновском необозримо.
Зарубежные специалисты по русской истории также нередко пытались восполнить отсутствие недоступного им документального материала слабообоснованными предположениями. Вместе с тем, не будучи скованными внешними запретами, они верно указали на уникальность провокации в России начала XX века как политического и психологического явления и первыми включили эту тему в контекст исследования истоков тоталитарной системы в СССР[8]. Советскими историками относительно больше изучена связь провокаторства с правительственной политикой последних лет существования российской монархии. В настоящем исследовании, наряду с этим, рассматривается взаимосвязь провокаторства с развитием РСДРП и становлением большевизма, несущей опорой которого после прихода большевиков к власти стали ВЧК и учреждения — ее преемники.
Особого внимания заслуживает аспект этой темы, впервые в отечественной исторической литературе выделенный С.В.Тютюкиным и В.В.Шелохаевым на основе материалов расследований 1914 и 1918 гг. — соотношение политики и морали, политических целей и средств их достижения в практике большевиков[9]. Анализ перипетий дела Малиновского способствует лучшему пониманию особенностей российской политической культуры и революционной субкультуры, выяснению условий ее формирования. Биография рабочего — социал-демократа, ставшего провокатором, находится на пересечении истории «верхов» и «низов» общества, и рассматривая ее, нельзя не говорить об окружении Малиновского, о среде, в которой он вырос и жил, и еще шире — о его времени.
О специфике биографической литературы не раз высказывались писатели и историки. Для нашей темы представляет интерес мнение признанного мастера в этой области научно-художественного творчества Андре Моруа. Размышляя над особенностями эволюции биографического жанра, Моруа отмечал, что в XX веке лучше, чем в прошлом, понимают «сложность и переменчивость человеческой натуры»; биографу нужно видеть, продолжал он, что личность «состоит из ряда неоднородных личностей, которые временами сосуществуют в ней, а временами сменяют друг друга». Моруа ссылался на открытия великих русских писателей, в особенности Достоевского, на анализ Пруста и с некоторым сомнением — на Фрейда (нельзя все же умалять, полагал он, значение свободной воли человека, преувеличивая бессознательное). Признавая, что человеческая природа изменяется крайне медленно, он указывал на редкие периоды в истории человечества, когда за очень короткий срок в сознании происходят глубочайшие перевороты. Очевидно, таким периодом можно с полным правом считать и «время Малиновского».
Не менее важно то, под каким углом зрения Моруа оценивал документальный фундамент биографического исследования: «Мы хотим, чтобы использовались все документы, если они помогают по-новому взглянуть на тему, и чтобы ни робость, ни восхищение, ни враждебность никогда не побуждали биографа пренебречь или обойти молчанием хотя бы один из этих документов», — таково обязательное условие привлекающей читателя подлинности биографии, хотя, добавлял Моруа, «возникает опасение — а не потонет ли личность в этой груде бумаг?»[10].