Оба будут служить революции не за страх, а за совесть — и отгонять дурные мысли, закрывая глаза на творящийся кошмар, благо «ослепительность» революции тому весьма способствует. Кривошеин, наверно лучший из былых царских министров, некогда ближайший сотрудник Столыпина, отнюдь не поклонник мятежей, и тот при начале петроградского возмущения клянется себе, «что сейчас, если предложат — уже не будет страшиться, а — возмёт» должность премьер-министра. Возьмёт, чтобы «соединить наконец „мы“ и „они“». Он решился, когда «дым и отсветы огня страшно отдавали по Сергиевской» (117), — решился, дабы противостоять революции, но и используя «момент». Зря решился — опытный государственный работник теперь уже не нужен.
Безусловно честный, лично преданный царю, не рвущийся в «творцы истории» и равнодушный к власти генерал Алексеев составляет заговор главнокомандующих (не чувствуя себя заговорщиком!), результатом которого станет отречение, ибо убежден, что эта жертва позволит вернуть в страну порядок и размеренно продолжать войну. Ему и славы спасителя отечества не надо — лишь бы все шло своим чередом.
Когда Гучков заявляет Думскому Комитету, что он едет во Псков, дабы спасти династию, юридически окончить революцию, то есть вытребовать у Государя отречение («приблизился к вершинному моменту своей жизни»), сопровождать его вызывается Шульгин:
…Какое неповторимое историческое событие — присутствовать при отречении всероссийского императора, даже брать самому это отречение!
Можно бы удивиться, что вызвался такой отъявленный монархист? Но — некому удивляться, устали удивляться, устали запредельно.
Читатель, хоть и не уставший, понимает, что удивляться и впрямь не стоит: участвовать в столь важном акте (непродуманном, юридически не подготовленном — манифест, противоречащий российским законам, Шульгин будет набрасывать в поезде — но, безусловно, символическом) — перед таким искушением устоять куда как трудно.
Как и перед другими, что завладевают не отдельными людьми, но большими социальными (и национальными) общностями. Кто только не верит в скорое и безоговорочное исполнение желании. Есть мечта едва ли не всеобщая — победно закончить войну. Но солдаты-фронтовики толкуют о замирении и братаются с немцами, петроградские запасники хотят избежать отправки на позиции, одни офицеры и генералы надеются, что Гучков не сегодня, так завтра разгонит всю начальственную бездарь, а другие радуются, что теперь-то и можно будет вести войну, ничего не меняя (чудесная революция, оказывается, может способствовать и сохранению status quo!). Крестьяне ждут, когда же им раздадут помещичьи, монастырские и прочие чужие земли. Рабочие — сокращения трудового дня и повышения расценок. Предприниматели — промышленного подъема и свободной торговли. Часть духовенства и религиозно настроенная интеллигенция — реформы, освобождающей Церковь от контроля мирской власти. (Но другая, не меньшая, часть общественности, да и некоторые священники ждут иной реформы — ограничивающей права Церкви, освобождающей ее от «реакционеров», ставящей на службу свободному государству.) Евреи хотят равноправия. Журналисты — полной свободы печати (хотя запретных и полузапретных для прессы сюжетов в дни революции стало куда больше, чем при проклятом старом режиме). Писатели, художники, артисты — невиданного взлета всех искусств (кто же раньше-то мешал?). Горничные — гулять целыми днями с красными бантами и устраивать в барских квартирах посиделки с солдатами. Грабители и воры — заниматься без помех всегдашним любимым делом. Их мечта — в связи с ликвидацией полицейских служб — фактически уже исполнилась. В отличие от чаяний остальных граждан, сделать которые явью (а не объявить на бумаге уже сбывшимися) едва ли возможно и при отлаженном порядке. Но революцию для того и звали (приближали, вскармливали), чтобы она творила чудеса. И она их непременно сотворит. А мы ей (и себе) поможем.