Главу о поражении Милюкова (еще не осознанном вполне, но уже, по сути, случившемся) итожит пословица: «САМ РЫБАК В МЕРЕЖУ ПОПАЛ» (128), более раннюю главу о Гучкове, уразумевающем, что все идет прахом, — другая: «РОДИШЬСЯ В ЧИСТОМ ПОЛЕ, А УМИРАЕШЬ В ТЁМНОМ ЛЕСЕ» (34). Сколь ни различны интонации этих паремий (иронично-усмешливая — в случае Милюкова, скорбно-отчаянная — в случае Гучкова), личности министров (Милюков сохраняет изысканно ледяную корректность и твердую рассудительность даже в те мгновения, когда он — неожиданно для ближайших соратников вроде Набокова — оказывается способным ощутить человеческую боль; Гучков, истомленный болезнью, семейными неурядицами, общим распадом, который видит яснее и раньше Милюкова, и скрытым сознанием собственной вины за происходящее, утрачивает свою природную мужскую стать и тоскливо думает о подступающей совсем негероической смерти), чувства, с которыми пишет своих героев Солженицын, — общее в обрисовке былых соперников важнее этих достаточно весомых частностей. Они предельно одиноки, им не дано составить союз (к этому мотиву мы еще вернемся) или принять действительно сильное решение — ни вместе, ни порознь они не могут остановить ими же некогда подтолкнутое Красное Колесо.
Не в конкретных изгибах политической кривой суть. Едва ли российская история пошла бы иначе, если б Милюков в апреле «пережал» Львова с Керенским и сохранил за собой министерство иностранных дел (и тем паче — пересел в кресло министра просвещения). И, действуй Гучков тверже, заставь он министров — «отполированного» артиста-демагога Терещенко, ласкового соглашателя Львова, робко понурившихся, кроме Милюкова, прочих коллег — принять предложение Корнилова о призвании верных войск 20 апреля (56), тоже мало бы что изменилось. (Ведь и без того Милюков «
Сейчас — только новый военный переворот — уже против Совета — и был спасением революции.
Но министры — ни один, ни за что — не пойдут на это. Вот если б устроилось как-нибудь само собой, без них. Чтоб им ни за что не нести ответственности!
Как говорил Столыпин: я жажду ответственности!
Да и на это бы Гучков пошёл, отчего же? Но не только болезнь его подкосила, — Армия! Если так пойдёт — через 3–4 недели её вообще не будет.
Но коли так чётко (и верно) видишь угрозу, не отступать надо, не предлагать коллегам общий уход (разумеется, благородный, но никак не противодействующий энтропии), а наступать. Ведь именно об этом «спустя много лет, в эмиграции, пошутил Милюков Гучкову: „В одном только я вас, Александр Иваныч, виню: что вы тогда не арестовали нас всех, министров, вместо того чтобы подавать в отставку“» (131). Кажется, всё — просто, а новый заговор не может сложиться (как, впрочем, не состаивался старый осенью Шестнадцатого, зимой Семнадцатого), хотя думает о необходимости жестких действий не один Гучков.
Так, еще раньше Воротынцев замысливает тайный «твёрдый союз военных людей», который смог бы вывести страну одновременно из войны и революции:
Кто же бы? кто бы стал во главе?
Алексеев? Нет. Нет, не решится никогда.
Гурко! — несомненно, вот кто может возглавить! Острый, мгновенный, крутой!
Надо поехать к нему — и предложить откровенно.
Будто расслышав призывы полковника, в следующей главе рефлектирует славный генерал, новый Главнокомандующий Западного фронта, уже наглядевшийся и на творцов революции, и на разгул фронтового съезда:
И вот в такой ничтожности — состояло его призвание сыграть роль спасителя России?
Упускал он какое-то большее движение? решительней? Но — какое?
Нужна диктатура. Всероссийская.
Да откуда её теперь взять? –
безответно спрашивает себя адмирал Колчак.