Кажется, Сантаяна впервые сказал, что не помнящие истории обречены на ее повторение. Поэзия не имеет таких претензий. И все же у нее есть нечто общее с историей: она обращается к памяти и пригождается будущему, не говоря уже о настоящем. Разумеется, она не может справиться с нищетой, но может справиться с невежеством. А также это единственное средство против черствости человеческого сердца. Поэтому поэзия должна быть доступна всякому в этой стране, должна продаваться по низким ценам.
Пятидесятимиллионный тираж антологии американской поэзии по два доллара за экземпляр может быть продан в стране с населением 250 миллионов человек. Возможно, не сразу, но постепенно, в течение десятилетия, она разойдется. Книги находят своих читателей. А если не разойдется, позвольте ей валяться повсюду, собирать пыль, истлевать и разлагаться. Всегда найдется дитя, которое выудит книгу из мусорной кучи. Я был таким ребенком, хорошо это или плохо, и, возможно, некоторые из вас -- тоже.
Четверть столетия назад, в моем предыдущем воплощении, я знал человека, переводившего Роберта Фроста на русский язык. Я познакомился с ним благодаря его переводам: то были замечательные русские стихи, и мне захотелось увидеть переводчика так же сильно, как прочесть стихи в оригинале. Он показал мне издание в твердой обложке (кажется, это был Holt), которое раскрылось на странице со стихами: "Счастье добирает высотой / То, чего по длительности мы / Недополучили..." На странице отпечатался большой, двенадцатого размера след солдатского сапога. На титульном листе книги стоял штемпель: STALAG No. 3B, что означало немецкий концентрационный лагерь для военнопленных где-то во Франции во время второй мировой войны.
Вот пример поэтической книги, нашедшей своих читателей. От нее лишь потребовалось оказаться на дороге. Иначе бы на нее не наступили, тем более не подобрали.
Октябрь 1991
Перевел с английского Дмитрий Чекалов
* Лекция, прочитанная автором в Библиотеке Конгресса в октябре 1991 г.
1 Мыслю -- следовательно, существую (лат.).
* "Знамя" N 9, 1999 г.
-----------------
О Сереже Довлатове
"Мир уродлив, и люди грустны"
За год, прошедший со дня его смерти, можно, казалось бы, немного привыкнуть к его отсутствию. Тем более, что виделись мы с ним не так уж часто: в Нью-Йорке, во всяком случае. В родном городе еще можно столкнуться с человеком на улице, в очереди перед кинотеатром, в одном из двух-трех приличных кафе. Что и происходило, не говоря уже о квартирах знакомых, общих подругах, помещениях тех немногих журналов, куда нас пускали. В родном городе, включая его окраины, топография литератора была постижимой, и, полагаю, три четверти адресов и телефонных номеров в записных книжках у нас совпадали. В Новом Свете, при всех наших взаимных усилиях, совпадала в лучшем случае одна десятая. Тем не менее к отсутствию его привыкнуть все еще не удается.
Может быть, я не так уж привык к его присутствию -- особенно принимая во внимание вышесказанное? Склонность подозревать за собой худшее может заставить ответить на этот вопрос утвердительно. У солипсизма есть, однако, свои пределы; жизнь человека даже близкого может их и избежать; смерть заставляет вас опомниться. Представить, что он все еще существует, только не звонит и не пишет, при всей своей привлекательности и даже доказательности -- ибо его книги до сих пор продолжают выходить -- немыслимо: я знал его до того, как он стал писателем.
Писатели, особенно замечательные, в конце концов не умирают; они забываются, выходят из моды, переиздаются. Постольку, поскольку книга существует, писатель для читателя всегда присутствует. В момент чтения читатель становится тем, что он читает, и ему в принципе безразлично, где находится автор, каковы его обстоятельства. Ему приятно узнать, разумеется, что автор является его современником, но его не особенно огорчит, если это не так. Писателей, даже замечательных, на душу населения приходится довольно много. Больше, во всяком случае, чем людей, которые вам действительно дороги. Люди, однако, умирают.
Можно подойти к полке и снять с нее одну из его книг. На обложке стоит его полное имя, но для меня он всегда был Сережей. Писателя уменьшительным именем не зовут; писатель -- это всегда фамилия, а если он классик -- то еще и имя и отчество. Лет через десять-двадцать так это и будет, но я -- я никогда не знал его отчества. Тридцать лет назад, когда мы познакомились, ни об обложках, ни о литературе вообще речи не было. Мы были Сережей и Иосифом; сверх того, мы обращались друг к другу на "вы", и изменить эту возвышенно-ироническую, слегка отстраненную -- от самих себя -- форму общения и обращения оказалось не под силу ни алкоголю, ни нелепым прыжкам судьбы. Теперь ее уже не изменит ничто.