Голова старухи начитает трястись. Она плачет уже навзрыд…
— Нет больше Васеньки… Сама виновата — не уберегла, не уберегла. Сожрал проклятый. Подстерег, из ружья паф — и сожрал. Проклятый, краснокожий, чтоб ему, чтоб ему….
Тот, к кому это относится, — стоит совсем близко на перекрестке и все слышит, конечно. Но вид у него невозмутимо-равнодушный, точно он и не видел никакого кота. Пуговицы начищены, штык блестит на солнце, на шапке красная звезда — постовой милиционер.
— Погоди, черт! Выжгу тебе глаза — будешь помнить моего котика!..
* * *
1920 год — и уже давно приобретена привычка и утомительная и приятная: всюду ходить пешком. Единственное средство сообщения — трамвай, отвратителен. Измученные и раздраженные люди сидят, лежат, висят друг на друге, ругань никогда не прекращается, тифозные вши свободно переползают из рукава в рукав, с воротника на воротник. «Случаи» разные тоже случаются постоянно в этих трамваях. То лопнула в давке, в самой человеческой каше, бутыль азотной кислоты, то полвагона провалилось, и вагон на полном ходу превратился в какую-то страшную кофейную мельницу. А еще совсем недавно трамвай вдруг остановился: «Вылезай — все на снеговую повинность». Теперь это оставлено, но воспоминание еще живо. Так что Бог с ним, с трамваем.
Ходить пешком, даже когда устанешь, скорее приятно. Но все-таки жаль, что Петербург такой большой город. Вот хотя бы сейчас: надо зайти на Бассейную, в Дом Литераторов, оттуда на Преображенскую, к Гумилеву — рассказать о прибытии Мандельштама и о необходимости его устроить, потом Моховая
гонорар за переводы, Миллионная — Дом Ученых, — продовольственная карточка. Впрочем, Миллионная это уже «по дороге» — главное из моих сегодняшних дел свидание с человеком, который может перевести через финскую границу. А живет он… в Новой Деревне.
В корпусе у меня был товарищ Б.[83]
. Особенной дружбы между нами не было: он был первым учеником, я… Словом, когда я, дважды оставшись на второй год, добрался, наконец, до выпуска — этот Б. был уже офицером-гвардейцем: он и училище первым кончил. Но все-таки я три года просидел с ним бок о бок. Б. был то, что называется тихоня, «девчонка», — голубоглазый, робкий, хорошенький… Во время войны, на Невском, мне лихо козырнул стройный, розовый капитан Генерального штаба — и я, даже сразу не узнав его, на минуту вспомнил о существовании Б., чтобы снова забыть. И вот, столько лет спустя, на пустом, засыпанном снегом советском Каменноостровском, в сумерки новая встреча.Я устал, замерз, голоден — тороплюсь откуда-то домой. Навстречу мне человек в красноармейской шинели. У меня в зубах трубка. Человек подходит, вынимает папиросу: «разрешите прикурить».
Он хочет прикурить от трубки. Но я щелкаю зажигалкой — трубка давно не курится. Зажигалка со «смесью», ярко вспыхивая, освещает его лицо.
— Б. — называю его по имени.
Он резко отшатывается, рука его проворно хватается за карман…
Через час мы сидим в его странной квартире. Я с удивлением дикаря пью великолепный Мартелль Y.S.O.P.[84]
, закусываю удивительными финскими бисквитами, с удивлением слышу с детства знакомый, теперь какой-то надтреснутый голос:— Хорошо, что я сразу тебя узнал. По бровям. А то, в моем положении, раздумывать не приходится….
И, подливая мне коньяку, прибавляет:
— У меня револьвер — славная штука. Специальный. Бьет без шума — сжатым воздухом.
* * *
Квартира у Б. странная. В Новой Деревне — глухая улочка. Дощатый забор, наполовину растасканный на дрова — за ним недостроенная пятиэтажная громада. Надо пройти через эту постройку (нежилой холод, какие-то железные полосы под ногами, по бокам под валы, засыпанные снегом; вверху, сквозь пролеты бетона — звезды). За постройкой несколько домиков — фасадами на пустырь. Домишки деревянные, покосившиеся. Кое-где в крыше дыра и окна без рам; кое-где, напротив, виден свет, белеют занавесочки, краснеют герани. В одном из таких сохранивших обитаемый вид домов живет Б.
Скрипучая калитка, дворик в сугробах, чистенькая мещанская лестница, какая-то дверь, коридорчик, еще дверь. И вдруг…
…Розовато-голубой смирнский ковер[85]
, с пушистым ворсом, в который по щиколотку уходит нога, китайская занавесь, аршинные севрские вазы[86], хрусталь, позолота, шелк. Рядом столовая — тоже ковры, итальянское резное дерево, чеканное серебро. В буфете вино, консервы, бисквиты. В спальне — за шелковой портьерой ниша: блещут никелированные краны. Стоит только зажечь спиртовый «шоф-бэн», и в белую ванну нальется кипяток….И все это — в Петербурге советском, нищем, голодном, в 1920 году. Да еще в Новой Деревне — среди пустырей и огородов….
— Я тридцать шесть раз переходил границу. Что? Контрабандист? Нет, дорогой мой — я офицер русской армии и этого не забываю. Я служу делу спасения России. И не напрасно, надеюсь….
Он хочет налить мне еще коньяку. Но у меня и так, с непривычки, кружится голова. Я отказываюсь. Он наливает себе большую рюмку, выпивает залпом и опять наливает.
— Живешь ты, во всяком случае, недурно.