В эссе 80‐х годов Гинзбург пишет: «XX век с его непомерными социальными давлениями постепенно отнял у человека переживание абсолютной самоценности»[195]
. В этом контексте, утверждает Гинзбург, «определяющей оказывается социальная роль человека», а не индивидуализм[196]. Исследуя статус нравственного выбора, она рассматривает поведение с позиций функционализма, когда «добро» – это всего лишь интериоризированные ценности твоей референтной группы и некая производная от твоей социальной роли[197]. В ее книге «О литературном герое» видно, что Гинзбург глубоко погрузилась в социальные и психологические теории, которые силились объяснить личность и процесс ее формирования (теории Карла Маркса, Вильгельма Дильтея, Зигмунда Фрейда, Эдуарда Шпрангера, Макса Вебера, Карла Юнга, Дмитрия Узнадзе, Уильяма Джеймса и других). Она также исследует взаимосвязь этих теорий с экспериментами прозаиков с персонажем (в ХХ веке такими экспериментами занимались Сэмюэль Беккет, Мишель Лейрис, Андре Бретон, Жан-Поль Сартр, Натали Саррот, Филипп Соллерс и другие члены группы «Тель Кель»). В особенности она сосредотачивается на том, как прозаики изображали могущество социальных сил и ослабление власти личности – либо через абсурд, либо отказываясь от персонажа как от литературного приема, либо выдвигая на первый план аморфное и изменчивое «сознание как язык»[198].Однако Гинзбург находит эти новые ответные реакции менее разнообразными и интересными, чем те, которые были характерны для ХIХ века[199]
. И в книге «О литературном герое», и в книге «О психологической прозе» Гинзбург полагает, что смутно гегельянская история эволюции психологической прозы начинается с писем Виссариона Белинского 30–40‐х годов ХIХ века (в них много самоанализа и глубоко личных соприкосновений с немецкой философией) и движется по траектории, на которую влияли литература и философия Германии и Франции, пока не находит свое наивысшее выражение в Льве Толстом[200]. Если же говорить о писателях из других стран, то, по мнению Гинзбург, высшего уровня в осознанном анализе личности достиг Пруст. Она восхваляет Толстого и Пруста за исследование «социальной обусловленности», исторических форм личности, новых типов, порождаемых беспрерывно меняющимся обществом, а также нестыковок между изменчивыми идентичностями человека (или автоконцепциями) и его социальными ролями. Гинзбург утверждает: толстовский упор на социальной обусловленности – признак писателя, который продолжает выросшие из реализма традиции конца XIX века, – признак более важный, чем какие-то отличительные черты стилистики[201]. К этой категории писателей она относит Чехова, Горького и Пруста. Толстовское внимание к психологии героя как к душевному процессу, свойственное, как подметил Чернышевский, даже самой ранней прозе Толстого (произведениям 50‐х годов XIX века), сделалось у писателей ХХ века преобладающим подходом[202].Гинзбург указывает, что в этом отношении Достоевский – один из писателей, повлиявших на модернистов ХХ века[203]
, в том числе на символистов (например, на Андрея Белого) и немецких экспрессионистов[204], – полная противоположность Толстого: он уходит в более вольное царство идей или метафизики, где не столь важны общественные нормы. Достоевский восставал против теорий детерминизма, доминировавших в 60–70‐е годы XIX века, и отказывался объяснять поступки своих героев какой-либо «причинно-следственной цепочкой»: «Между историческими предпосылками и поведением героя Достоевского помещается идея, которую он, этот герой, вынашивает и воплощает»[205]. Однако, как утверждает Гинзбург в своей книге «О литературном герое»:Оказывается, типовой человек не может сказать «все дозволено», потому что он управляем механизмом социализации, интериоризации, ожиданий, запретов, ценностей своей среды, своей «референтной группы»[206]
.