Оттуда в Союз писателей. Принимают испанских делегатов. Назначено на 6 вечера, начали в 8. Приехал Ставский в высокой кубанской шапке и сразу пригласил всех в ресторан. Столы заставлены винами, закуской и фруктами. Председатель — Лахути. Говорил о себе и о персидской революции, потом был перевод. Затем слово взял Серафимович. Он говорил о том, кто остался в советской литературе, назвал Д. Бедного. В этом месте Тренев наклонился ко мне и сказал, что Д. Бедный упомянут из политических соображений, для поддержки, так как согласно постановления Всесоюзного комитета по делам Искусств ругают за пьесу «Богатыри». А сначала хвалили и допустили постановку, к которой театр готовился 2 года (муз. Бородина). Вслед за Серафимовичем выступал Ставский. Он хвалил советскую литературу и ее руководство, называл современную литературу самой блестящей в мире и т. п. Говорил, как всегда, дрябло и долго, некоторые испанцы дремали. Лахути подбежал и упрашивал меня не выступать, испанцы-де уже умучены. А предварительно, еще утром, Лахути обещал, что даст мне слово на французском языке как руководителю Окт[тябрьского] восстания в Москве. По-видимому Ставский прибрал перса
[234]к рукам, и тот, боясь его, умолял меня отказаться от слова. За это он, Лахути, обещал упомянуть, что среди писателей есть участник Октябрьского переворота в Москве. А пока за Ставским взял слово Накоряков. Он говорил о тираже книг современных авторов о Пушкине. О борьбе, геройстве и отважном испанском народе — никто ничего. Все хвалили себя.Отвечал испанец, просто рабочий. Он с полей битвы. Сказал, что любит русскую литературу и знает русского Дон-Кихота — Обломова, что испанский народ любит свободу и поэтому борется.
В заключение Лахути предложил поднять тост за наше руководство. Потом за Испанию. Своего обещания мне Лахути не исполнил…
Мы будто продираемся сквозь дебри: так трудно жить, так трудно творить, так трудно охранять свою семью и воспитывать детей. Каждый день новые заключения детей под стражу говорят об этих событиях, потому что задерживают или защитников друзей моих дочерей, или учителей.
Люди сильно подавлены. Итак, сегодня они проводят новый процесс.
Я чувствую себя без специальности, без любви детей и жены, без матери и отца, как человек, которого крючком подхватили под хлястик жилетки и вот он повис в воздухе и болтается.
Пишу с трудом пьесу или рассказы, с трудом потому, что самый воздух, который вдыхаю, невкусный, как в склепе… Но сил много и мог бы жить бурно и творчески.
М. Кольцов, мальчишка из кадетской «Киевской мысли», сидит в Мадриде. А. Толстой только что вернулся изза границы. Суммирует и сообщает впечатления.
Все дни на съезде Советов. Вчера не был на вечернем, т. к. принимал испанскую делегацию в моем учреждении. Сегодня вечером направился туда, но едва спустился на лифте к выходу, как начался мой обычный сердечный припадок. Я немедленно поднялся обратно. Вошел в гостиную и по «рецепту» доктора Перекрестовой, опершись двумя руками о спинку кресла, сделал такой вдох, какой необходим, когда тебя тошнит. После этого лег на диван. Тотчас же припадок начал ослабевать и через 2–3 минуты совершенно исчез. Я исключительно поражен. Неужели в самом деле я нашел средство, останавливающее мои припадки?
Прежде чем лечь в кровать и начать читать книжку Макса Валье
[235]о полетах в мировое пространство, хочу записать сейчас, в 0.30 ночи, несколько философских мыслей, пришедших мне в голову во время одиночной прогулки перед сном во время симпатичного теплого снегопада.…Природа всегда великолепна. Идет ли дождь, снег, палит ли солнце, или низко плывут свинцовые тучи, всегда природа прекрасна. Временами зимой в Париже меня начинал возмущать и беспокоить непрерывный надоедливый дождь, но ведь это не от дождя, а оттого, что это происходило в Париже. Неприятности были не от дождя, а от города. В лесу, в поле, в деревне — этот дождь мог бы навеять хоть и грустные мечтания, но все же трогательные и приятные. Природа всегда очаровательна!
Пришла жена. Надо кончать записывание. До завтра. Прощай, мой дневник.
Все важные люди на съезде смотрят на меня холодно и недружелюбно. За что? Этот вопрос колом стоит в моем сердце, заставляет его волноваться. Жестокий век. Хочется уехать к испанцам бороться!
Ровно полночь. Вернулся от брата Авива. Там веселился. Плясал, пел, дурачился. Узнал, как жена моего покойного брата, Елена Владимировна, служащая у Вышинского (прокурора) секретарем, говорила летом будто я такой, что ко мне не безопасно ходить. Что об этом ей, Лене, сказал какой-то очень ответственный человек.
Не этим ли объясняются косые, избегающие прямой встречи взгляды разных высоких особ. Стремлением избежать встречи измеряется человеческая глупость. Избегает меня старательнее тот, кто глупее.