Разбирая письма отчаявшихся людей, он находил их созвучными своему горю, понимая, что на свете случаются беды значительно непоправимее его беды. Но сознание тяжести чужого горя не приносило ему облегчения – он все больше убеждался, что мир сбалансирован из бед и счастья, которое почти неосязаемо на противоположной чаше весов.
Однажды, когда сын учился в первом классе, он привел домой женщину. Они столкнулись в дверях: женщина и его мальчик.
– Кто это? – прищурившись, спросил мальчик, когда за женщиной закрылась дверь.
– По поводу обмена, – глупо соврал он, убирая со стола следы встречи: остатки вишневого ликера, окурки легких дамских сигарет…
– Какого обмена?
– Как какого? – продолжал бессмысленно выпутываться он. – Ты же растешь… Квартира у нас маленькая – тебе нужна большая комната…
– Папочка! – мальчик бросился к нему, ткнулся лицом в колени. – Миленький, я прошу тебя: не надо никуда переезжать… – Он поднял к нему полные слез глаза. – Здесь жила мама…
Он становился взрослым – их сын.
В школьном дневнике стали появляться обращенные к отцу настойчивые требования учителей с просьбой зайти после уроков. Он не ходил – в школе на него по-прежнему смотрели сочувственно, – и только спрашивал:
– Ничего страшного?
– Да ничего, пап, – отмахивался сын и поворачивался к компьютеру.
Глядя на чужую, с острыми лопатками спину, он думал: «Неужели этот мальчик когда-то отвечал мне: “С тобой, с тобой…” И у меня перехватывало дыхание»…
Он выходил на балкон, курил, смотрел на огни проспекта. Всю жизнь его преследовали блоковские строчки: «Ночь, улица, фонарь, аптека…» Окна напротив…
Вероятно, и в них кто-то терял и обретал за эти годы. И возможно, та женщина на балконе третьего этажа с сигаретой в руке так же одинока и уже ничего не в состоянии изменить в себе самой…
А ночь остается. И улица, и фонарь, и аптека. И окна, и фотографии на стене, среди которых кого-то уже нет, а кто-то переместился в другие стены. Казалось, на время, а вышло – навсегда.
Сейчас он подумал о фонаре – о его спасительной неодушевленности…
Если бы и его также могли включать и выключать на рассвете.
Да, сын стал взрослым и постепенно забыл о матери. В этом нет ничего предосудительного – прошло больше десяти лет.
Десять лет. Если разобраться, эпоха.
Но почему он за эти десять лет почти не вспоминал ни войну, ни того, как подыхал в госпиталях, ни два инфаркта, после которых чудом остался жив, ни тех, кто ушел до и после нее, а только эти полтора часа и тот теплый осенний вечер, когда они втроем стояли на балконе: он, она и маленький сын на руках, считавший проезжающие машины:
– Отим, тфа, – смешно коверкая слова, говорил он, – фосем…
– Да не восемь, – смеялись они, – а один, два, три, четыре…
– Три, четыре, – старательно повторял мальчик, – фосем…
Сто сорок лет одиночества
Прислушиваюсь к боли в печени. Или почках. Знать бы еще, где что расположено. Это впервые.
Болит глазной нерв. Это давно.
И еще что-то внутри. Много лет. Это до конца.
Я не старый – уставший. Замкнувший сам себя.
Пережил ли я себя? Вряд ли. Просто ушло мое время. А я остался.
Сквозь меня прошли люди и ушли навсегда. А я по-прежнему гляжу им вслед…
Сегодня мне предложили погадать по руке. Зачем? Я не хочу знать, сколько мне предначертано. Это ничего не изменит для человека, оставшегося в прошлом.
С улицы доносятся звуки совершенно посторонней жизни. Я не могу жить среди этих звуков. И не жить не могу.
Я не могу идти в ногу со временем. Может, потому, что у меня одна нога. А другая – осталась на войне. Сначала казалось – нога, а вышло, что весь я остался там…
Что это – война? Почему каждый день, желая того или нет, ты возвращаешься в пронизываемые ветрами руины сожженного города, в раскатанную гусеницами февральскую грязь, куда с коротким свистом падают одиночные мины и сыпет с неба черный пороховой снег…
Втаптываемые тяжелыми армейскими ботинками, хрустят и жалобно позвякивают под ногами пулеметные гильзы, а звуки далекой канонады наполняют тебя не страхом, а состоянием привычного душевного равновесия…
Вероятно, потому, что война – всегда война. И в прошлом и в настоящем. Меняются цели, совершенствуется вооружение, а солдаты продолжают жить и воевать по первозданным законам: за разорванного противопехотной миной лейтенанта, за высоту, которую надо взять ценой любых потерь, потому что если ее не взять сегодня – завтра потери будут еще больше, за родину, отказавшуюся от своих солдат…
Родина отказывается от солдат, а они продолжают воевать без знамен, без святой правды – за последнюю оставленную товарищем затяжку, за поделенный на двоих глоток теплой водки, за что-то, обретенное только здесь, на дне холодного, заливаемого дождями окопа, под перечеркнутым трассерами чужим небом…
И это что-то, не передаваемое словами, остается с тобой на всю жизнь, до последнего дыхания, как самое главное и неизбывное. Потому что, как это ни противоестественно, но здесь ты был счастлив. Может быть, единственный раз.